— Вы, видимо, все же громадный знаток, Илья Михайлович. Позвольте, я вас возьму под руку, и погуляем, я еще кое о чем хотел спросить вас... Глеб, чего же вы не идете? — вновь заметил меня Листер. — Да, Глеб, кстати, ведь здесь хорошая библиотека и русских и иностранных книг. Посмотрите, что есть, и возьмите для меня, если найдете что-либо французское, я бы с удовольствием почитал.

Без дальнейших церемоний он увлек покорного Лишкина, и я остался один, немало озадаченный всей этой сценой.

Коллеги Лишкина были настолько убиты результатами моей экспертизы, что, когда я передал им просьбу Листера, покорно указали на несколько стоявших в углу ящиков с неразобранными иностранными книгами и предложили отобрать, что я пожелаю.

— А что это за книги и откуда? — спросил я, пока их подтаскивали ближе.

— Часть из губернаторского дома, часть от уехавших местных купцов. Кажется, есть французские, — ответили мне.

На дне действительно лежало много французских книг, и вот тут я испытал стыд и был наказан за то, что превозносился над своими старшими коллегами знанием индийского искусства. Я не знал французского языка, но я так красовался и щеголял перед ними своими познаниями в другой области, что теперь мне было стыдно в этом признаться. Как жаль, что книги не оказались на немецком, на английском или хотя бы, что, конечно, немыслимо было ждать, на санскрите. Я перебросал несколько десятков книг, боясь вслух прочесть названия и выдать свое невежество неверным произношением. Брать наугад тоже было нехорошо, так как это значило в случае неудачного выбора осрамиться перед Листером.

К счастью, очень скоро я наткнулся на целый ряд книг Вольтера, взял одну, поблагодарил и отправился домой.

3

Как ни странно, но последующие недели полторы в лагере были опять полны прежнего покоя, которому, правда, я уже не доверял. Я как-то непроизвольно вернулся к своим санскритским книгам и занятиям, перекатывал часами свои шарики в ладони, совершенствовался в каллиграфии и литературе. Как будто забылись мрачные события последних дней: и казнь Погребнякова в траве, и покушение на жизнь грека в макбаре, и даже караулившая нас со всех сторон измена.

Листер с утра выходил к раскопу, отбирал пробы грунта, что-то измерял и записывал в журнал или сидел у себя над книгами и картами. Борис был тише воды, ниже травы. Однажды я слышал, как он просился в город и как жестоко Листер ему отказал. На меня Борис почти не глядел, и в самом виде его было что-то прибитое и пристыженное.

В мои планы не входило выдать Листеру и Борису, что я знаю или подозреваю что-либо о них. Поэтому я считал нелишним от времени до времени встречаться с ними и вести обычный разговор, по большей части на отвлеченные темы.

Однажды, когда я зашел в палатку к Листеру, он полулежал на койке и на коленях у него был привезенный мной томик Вольтера. Мы заговорили об Индии. Это, как всегда, было увлекательно. Он попросил рассказать, чем меня привлекает индийская литература. Я ответил ему, что она на первый взгляд кажется довольно однообразной, и, чтобы ее понять и ею насладиться, надо в нее вжиться. Тогда то, что хотел сказать художник, доходит до читателя, если, конечно, тот сам немного художник; оживает вся сцена, и, как говорил нам наш старый профессор — блестящий знаток Индии, — «мчатся кони и колесница царя, слышны приветственные клики, пышно цветут цветы, шелестят деревья, на них поют птицы, а в напоенном благоуханием воздухе, раскаленном полуденным солнцем, жужжат пчелы, струятся тихие и горячие любовные речи. Сплетается чудный рассказ. Это жизнь с ее бесконечными повторениями, всегда в чем-то ином, как бесконечные повторения и вариации восточного орнамента...»

Листер задумался и после нескольких минут молчания попросил изложить разницу между двумя основными системами взглядов индийской философии. Я, как мог, сделал это. Я не считал его ученым, и замечание, которое он обронил по этому поводу, заставило меня почти вздрогнуть:

— Что же, это ведь как в классической философии, противопоставление между подходом, методом и взглядами Платона и Аристотеля?

Это было в точности то, чему нас учили в университете.

— Да, — потянулся он, — все это очень интересно. Как я жалею, что в свое время в Гейдельберге не обратил достаточно внимания на индийскую философию.

Он учился в Гейдельберге? Что еще он делал? Где еще бывал?

Я сказал ему, что его слова совпадают с тем, что мы слышали от нашего профессора, который учил нас, что каждый европеец по складу ума и духовным наклонностям последователь либо Аристотеля, либо Платона, и в зависимости от этого попадает в одну из двух больших категорий — либо научный рационализм, либо художественный идеализм.

— Да, — заметил он, — но знал ли ваш профессор, что это все же слишком узко? Есть еще третья система взглядов, совсем отличная и, может быть, гораздо более плодотворная...

— Какая же? — жадно спросил я.

— Ну, Гераклит, например... Вы слышали про диалектику?

Наш разговор был прерван появлением Бориса. У него был взволнованный вид, и он, видимо, хотел что-то сообщить. Помешать ему не входило в мои планы. Я направился к выходу.

— Куда же вы, молодой человек, — остановил меня Листер, — чего вы это вдруг бежите в панике? У нас секретов нет.

«Нет, — подумал я с презрением. — Вы думаете втирать мне очки философией и водить за нос, как дурака. Но погодите...»

— Я пойду кое-что поделаю, — сказал я.

— Возвращайтесь скорее, мы с вами еще не договорили, — бросил мне вдогонку Листер.

Я прошел к себе в палатку и стал наблюдать сквозь отдернутую полу. Через несколько минут Борис вышел, прошел к краю лагеря, но не вывешивал полотенце и стоял, ничего не делая. Я сообразил: он ждет, когда я вернусь к Листеру, — что я немедленно и сделал. Я вышел, посвистывая, чтобы Борис знал, что я ухожу. Однако я умышленно замешкался у входа в палатку Листера.

— Что, Эспер Константинович, я вам не помешаю?

— Да нет, входите, входите.

— Может быть, вы это просто из вежливости? — тянул я и глянул в направлении Бориса.

В руках у него было желтое полотенце. Так! Я вошел к Листеру, и мы продолжали разговор.

— Чего вы это там завозились? — остро посмотрел на меня Листер.

Я немного смутился:

— Да нет.

— Садитесь, Глеб, — сказал он. — Да, я забыл поблагодарить вас за Вольтера.

— Что, вы любите его? — спросил я.

— Да, я старый вольтерьянец, — ответил он, и ответ его вновь поразил меня. Да, этот представитель старого офицерства явно был не лыком шит. — А вы поклонник Вольтера? — спросил он меня.

Прикидываться было не место:

— Я его мало знаю.

— Между прочим, Вольтер хорошо входит в струю нашего прерванного разговора. Мы говорили, что в древности существовала антиномия между системами Платона и Аристотеля. Вы, конечно, знаете, что в восемнадцатом веке во Франции эта антиномия выплыла в виде противоположности между взглядами Вольтера и Руссо!

— И вы сторонник Вольтера, — вставил я, не зная, что сказать.

— И Вольтера, — ответил он, не раскрывая смысла своего ответа. — Хотите, возьмите почитать. — И он протянул мне книгу.

Я покраснел:

— По-французски? Это не пойдет.

— Как, вы не читаете по-французски? — искренне удивился он.

После небольшой паузы он прибавил:

— Вы знаете, в этом томе философские сказки, такие, что диву даешься. Это вчерашний или сегодняшний, а иногда завтрашний день. Скажите, Глеб, вы любитель рассказов о сыщиках, о погоне за преступниками, о раскрытии заговоров?

Я похолодел. Так вот куда он повернул разговор! Идеализм, Вольтер, а сейчас...

— Да, читал кое-что, — ответил я одними губами.

— Ну, не скромничайте. Вы, наверно, знаете Конан-Дойля вдоль и поперек и не раз сами хотели быть Шерлоком Холмсом?

Итак, он все знает. Он знает, как я следил за ним, и точно так же, как я раскрыл его, он раскрыл меня. И он обратил внимание на то, что я замешкался у дверей и выглянул посмотреть, что делает Борис. И, возможно, они подозревают, что я играл какую-то роль в смерти Погребнякова, в особенности в связи с тем фотографированием.