— Саша! — крикнул он и рухнул вместе с младшим научным сотрудником на жесткую милицейскую скамью. — Видел? Не казни меня, Коня видел?

— Позвольте, товарищ Павсанян, — сказал дежурный по отделению, — вы подтверждаете, что это младший научный сотрудник Куроедов?

— Я? Подтверждаю? Дорогой мой, запомните эту минуту! Она войдет во все учебники, это вам говорю я, Леон Павсанян! А сейчас, дорогой, позвольте, Саша, ты видел?

— Видел, — грустно улыбнулся Куроедов. — Конь на площади…

— Ты видел Коня? — со священным ужасом переспросил Павсанян. — Сам?

— Да, Леон Суренович, видел.

Павсанян вдруг как-то бранно уменьшился в размерах, закрыл лицо руками и заплакал, раскачиваясь из стороны в сторону.

— Зачем же вы его так? — укоризненно пробормотал дежурный. — Человек вас опознал, хотел помочь, а вы его каким-то конем…

Но Павсанян уже смеялся. Он выпятил узкую грудь и крикнул:

— Мой бедный маленький Геродюк! Мне жаль его детей, они будут стыдиться отца, который утверждал, что Коня не было.

— Потише, товарищи, — попросил совсем уже стушевавшийся дежурный. — Телефон звонит. Да, товарищ полковник. Все в порядке, нет, ничего особенного не произошло. Задержанный один. Как будто младший научный сотрудник Куроедов. Здесь он, у меня. Что? Как вы сказали? Слушаюсь, товарищ полковник. Выполняю. — Дежурный встал, дико посмотрел на Куроедова. — Полковник Полупанов приказал мне лично расцеловать вас, товарищ Куроедов. Трижды. Разрешите выполнять?

Иван Сергеевич Голубь устало потер веки.

— Так как же будем оформлять, Александр Васильевич?

— Да как хотите. Какая разница?

— Как это — какая разница? Отпуск за свой счет — одно. Командировка — другое. Тем более, если считать суточные по два шестьдесят в день, вам полагается за три тысячи лет, я тут уже прикинул, два миллиона восемьсот сорок семь тысяч рублей. Проверьте.

— Позвольте, для чего мне проверять, если мне этих денег никто, разумеется, платить не собирается. Я вас, Пиан Сергеевич, не понимаю.

— Кроме того, командировка не может быть оформлена, поскольку у вас нет отметки ни о прибытии в Трою, ни об убытии.

И снова уходит куда-то голос, не слышит никого Куроедов, только сухой жар руки Кассандры, только горьковатый запах ее волос, только бьющееся в ней отчаяние.

Махнул рукой, вышел. В коридоре Маша Тиберман. Глаза набрякшие, без косметики. Увидела, всхлипнула, по-детски шмыгнула носом. Абнеос, Абнеос, нежный бородатый ребенок. Ма-ша. Ма-ша. Да и было ли все это?

Их была горстка, чудом уцелевших во время пожара и резни. Они собрались в негустом лесу многохолмной Иды, и в ушах их все еще звучал треск огня и крики. Эней, привалившись спиной к дереву, вытирал пот со лба и никак не мог отдышаться: тащил на плечах дряхлого отца, да и сын висел на руке как гиря.

Сидели, молчали. Многоречива победа, поражение же молчит. Да и что скажешь, когда лица еще пылают от жара огня, а в глазах пустота: что скажешь, кому?

Но надо идти, пробираться как-нибудь к берегу, бежать от богами проклятого пожарища, от тлеющих руин, от пьяных греческих мечей. Ноги — что чужие, кажется, и не встать на них, да надо.

— Вставайте, — негромко говорит Эней, — идем.

Все покорно встают, один бородатый в диковинном костюме не подымается. Смотрит пустыми, далекими глазами. Тряпка, обмотанная вокруг шеи, уже совсем пропиталась кровью. Плох, не дойдет. А тащить некому. И так еле бредут.

Эней подходит к бородатому.

— Сможешь идти? — угрюмо спрашивает.

— Ма-ша, — бормочет запекшимися губами. — Ма-ша…

Легко умирать Абнеосу. Не здесь он, на склоне Иды, а там, в другом мире теперь его душа. В непонятном, но светлом и мягком, в добром мире. И Маша, Маша все смотрит на него так, будто ждет, просит чего-то. А что?

— Идешь? — еще раз спрашивает Эней, так, для очистки совести.

— Ма-ша, — все бормочет бородатый, и вдруг слабая улыбка трогает его лицо.

— Бредит, слово неясное все говорит, — бросает спутникам Эней. — Пошли!