Вовец икнул.

«…да-да, высокий мадрант, Ферруго — так зовут негодяя, из-за которого всполошился город, а воины ослушиваются приказаний начальников, отказываясь следовать в горы, чтобы изловить и уничтожить бешеного Рредоса, ибо нет никаких сомнений в том, что таинственное животное, растерзавшее несчастного начальника горного сторожевого отряда, и есть сбежавший любимейший пес, и коли мадрант доверяет Первому ревзоду, нарушившему покой мадранта столь неприятными сообщениями, то Первый ревзод удаляется для принятия необходимых в данном случае мер…»

Вовец икнул и очнулся.

«Мадрант приподнял правую бровь и улыбнулся. Рредос был славным псом, но неужели незыблемая мощь армии мадранта, о чем неоднократно докладывал Первый ревзод („Да, мой мадрант, мощь армии по-прежнему незыблема“.), столь ослабла, что она не может отловить бешеную собаку, успокоив таким образом бедных, изнывающих от жары и зноя горожан? Знает ли Олвис, что делают тогда, когда один воин не подчиняется приказу? Его казнят, но казнят не только его, а еще десять ни в чем не повинных воинов из того же отряда. И если кто-то и потом вздумает не подчиниться, то уже не будет необходимости в новой казни. Его разорвут свои же, ибо никто так не дорожит жизнью, как рабы, которым кажется, что они свободны. Что же касается Ферруго, бросившего вызов мадранту, то мадрант принимает этот вызов и становится беспощадным…»

По мере того, как Гайский читал, Колбаско мучительно перебирал в памяти всех, кто когда-либо сколько-либо был ему должен… Вовец — шесть сорок… Дамменлибен — двадцать три восемьдесят и еще вчера пятьдесят копеек за сигареты… Это тридцать рублей семьдесят копеек… Мухославское издательство недодало ему сто четырнадцать рублей… Это сто сорок четыре семьдесят… Отец — восемьдесят… Нет. Это он отцу должен восемьдесят… Минуточку! А с Бестиевым они накатали на пони немецкую переводчицу на тридцать два рубля. Бестиев заплатил только двенадцать, сказав, что он на пони не катается… Но это его собачье дело… Четыре рубля Колбаско с него вырвет. Это сто сорок восемь семьдесят… Все? Неужели больше ему никто не должен?.. Вовец — шесть сорок… Вовца уже считал… А еще вспомнил Колбаско школу. В пятом классе за январь на завтраки он сдал четыре рубля, но ведь десять дней — каникулы, а деньги до сих пор не вернули!.. Сто пятьдесят два семьдесят… А наезднику Барабулину три рубля за то, что он подъедет на Конвейере… Хотя ипподром лучше не вспоминать… Но все-таки набегает…

Вдруг Вовец сказал:

— Он мне читает какую-то муру, а я его слушаю! Да вообще, если хотите знать, в России есть только один писатель! Мельников-Печерский! А все остальное — мура!.. Приползут еще!.. Белого коня пришлют!.. А я им вот покажу…

— Мура! Чистая мура! — согласился Гайский. — Я рад, что Вовец такого же мнения. Хотите, я вам лучше новый рассказ прочитаю? Я там здорово придумал: приходит Леонардо да Винчи в ресторан, а официантка, которая его плохо обслуживает, оказывается Моной Лизой…

Но поскольку, кроме рассказа о Леонардо да Винчи, ничего более крепкого уже не осталось, Вовец категорически затряс бородой, имитируя усталость и алкогольное опьянение. Колбаско, по-прежнему считая, что Индей Гордеевич зря ничего не скажет, стал уговаривать Гайского дать ему до утра тетрадь в черном кожаном переплете — не для себя, конечно, а для Людмилки, которая, по словам Колбаско, последние несколько месяцев выказывает некоторое безразличие к нему и два раза не ночевала дома. В конце концов Гайский уступил, взяв слово с Колбаско, что утром тот вернет тетрадь в целости и сохранности.

Они вышли от Вовца в третьем часу ночи. Гайский по известной причине, которая начала его изрядно волновать, едва успел добежать до дома. Колбаско же, определив за сегодняшний вечер, что государство и отдельные его граждане должны ему сто шестьдесят рублей двадцать копеек, возвратился домой в хорошем расположении духа, считая, что еще не все потеряно и жизнь не так уж плоха. И вскоре уже весь Мухославск спал, готовясь к очередному трудовому дню, а наиболее яркие его представители под утро даже видели сны, каждый, как говорят в таких случаях, в меру своей испорченности, образованности и интеллигентности.

…Бестиеву снилось, что ОНИ бегут по огромной политической карте мира, покрытой свеже-зеленой, как в рассказе Брэдбери, травой. Бегут ОНИ плавно, словно в замедленном кино. ОНИ бегут втроем, взявшись за руки. Бестиев в центре, справа от него — наш посол у них, слева — их посол у нас. ОНИ бегут, улыбаясь, перепрыгивая через слаборазвитые страны, в джинсах по сто рубежей и в розовых рубашках с воротником-стоечкой по тридцать пять чеков.

— Мы тебя любим, — говорит Бестиеву наш посол у них.

— И мы тебя любим, — говорит их посол у нас.

Бестиев не понимает.

— Как это! — спрашивает он нашего посла у них. — Вы из какой системы?

— Из нашей, — отвечает наш посол у них и ласково треплет Бестиева по щеке.

— А вы из какой? — спрашивает Бестиев у их посла у нас.

— Из нашей, — отвечает их посол у нас и ласково треплет Бестиева по другой щеке.

— Как это? — силится понять Бестиев. — Ведь если МЫ меня любим, то ВЫ меня не любите? Так?

— Любим, — говорят послы.

— Но ведь мы все из разных систем! — напрягается Бестиев.

— Гармония, — говорят послы.

— Это удалось только Бестиеву, — обращается наш посол у них к их послу у нас.

— Только Бестиеву это удалось, — обращается их посол у нас к нашему послу у них.

— А ведь у нас многие пытались, — говорит наш посол у них.

— И у нас многие пытались, — говорит их посол у нас.

— А куда мы бежим? — спрашивает Бестиев. — За нами гонятся?

— Туда, — отвечают послы и указывают в сторону горизонта.

И там, у самого горизонта, Бестиев видит дымящуюся гору.

— Карраско? — спрашивает Бестиев.

— Карраско, Карраско, — кивают послы.

— А почему она дымит? — Бестиев нервничает. — Это символ?

— Единство — борьба противоположностей, — говорит наш посол у них.

— Как это? — Бестиев шумно вы пускает сигаретный дым в лицо нашему послу у них. — Если это символ, то почему он дымит?

— Символ вулкана, — говорит их посол у нас.

— Вулкан символа, — говорит наш посол у них.

— Как это? — Бестиев недоумевает и отрывает пуговичку на рубашке их посла у нас. — А зачем мы туда бежим?

— А там конец, — отвечают послы.

— Как это? — Бестиеву становится страшно. — Конец чего?

— Конец — это начало начала, — говорит наш посол у них.

— Как это конец может быть началом! — Бестиев пытается остановиться. — Значит, начало может быть концом? — Бестиев пытается вырваться. — Не хочу конца! — Бестиеву становится душно. — Не хочу начала! — Бестиеву нечем дышать. — Хочу продолжения!..

Но в это время на горизонте что-то взрывается со страшным грохотом, и Бестиев открывает глаза. Над Мухославском гремит гром и сверкают молнии.

«Начитаешься дерьма, — думает Бестиев, захлопывая окно, — потом спать не можешь…»

Вовцу снился абсолютно дивный сон — будто он выступает на своем творческом вечере на ликеро-водочном заводе. Он стоит на торжественно убранной сцене перед микрофоном и держит изданный в Лейпциге свой афоризм в двух томах. Он раскрывает тома и читает: «Лучше 150 с утра, чем 220 на 180 с вечера». В зале вспыхивает овация. Вовец кланяется и хочет покинуть сцену. Но его не отпускают. Он снова читает с выражением: «Лучше 150 с утра, чем 220 на 180 с вечера». Рабочие скандируют его имя. И он вынужден повторять еще и еще… Народ на руках выносит его и его бороду в производственный цех, и сон Вовца становится еще более дивным. Конвейерная лента, заполненная чистенькими прозрачными бутылками, причудливо извивается, образуя по форме афоризм «Лучше 150 с утра, чем 220 на 180 с вечера».

— Это высшее признание! — улыбается Вовцу директор.

А над ним, словно кровеносные сосуды, переплетаются стеклянные трубы, и в них струится, журчит, переливается, манит, обещает, ласкает, дурманит, рассуждает, философствует, творит, зовет и ни в коем случае не конформирует не похожее на муру настоящее произведение. Вовец тянется к этому произведению душой и телом. Он хочет приникнуть к нему, влиться в него и раствориться в нем, подобно тому, как режиссер растворяется в актере, но в этот момент сон Вовца из дивного становится кошмарным, потому что директор поводит перед его носом указательным пальцем: мол, ни-ни! Ни в коем случае!.. Вовец в гневе выбегает из цеха.