В умирании я не умер и не познал света смерти (как мне это дано было ранее), но так в нем и остался на некоторое, длительное, время, если не навсегда. И когда доктор после одного из очередных осмотров неожиданно сказал мне: «Vous кtes guйris»16, и предложил взять меня из больницы домой, я не ощутил никакого выздоровления, разве только легче стали перевязки. И мучительное бессилие, отсутствие чувства жизни, как в умирании, сопровождало меня тем более, что теперь иногда приходилось двигаться, вообще жить. Я стал вымогать от себя какое-нибудь занятие, вроде чтения, причем как в тумане, полусознательно воспринимал привычные религиозно-философские сюжеты. Это было еще переносимо и как-то естественно. Но продолжающимся умиранием было не оставлявшее меня чувство богооставленности. В мрачном молчании томилась душа моя, нема была молитва, безрадостна и безблагодатна жизнь. О, и тогда во всем моем существе не было места для ропота. Напротив, «да будет воля Твоя» и «Слава Богу за все» несокрушимо звучали во мне, настолько несокрушимо, что не допускали проверки или сомнения. Если можно назвать эту несокрушимость радостью, какою-то благодатью веры, то мне была дана эта радостная твердость в вынесении посланного. Но она не сопровождалась радостью встречи с Богом в той близости Божией, которую я все-таки познал даже в своем умирании. Моя жизнь оставалась безрадостной. И главное – потерялась радость церкви, – церковной молитвы и праздника. Шли недели Пятидесятницы, и я сознавал это умом, но не сердцем. Моя жизнь была окутана мраком, тяжело лежал на мне крест моей немоты. Я должен был записками говорить в семье, с женой, сыном, близкими, и это создавало особое страдание унижения и как бы стыда. Главное же страдание было от сознания, что никогда я не смогу стоять у св. Престола и совершать литургию. Этого словами нельзя передать. Правда, даже и оно не исторгало из моего сердца ропота, и оно разрешалось в покорное: «Бог дал, Бог и взял, да будет благословенно имя Господне», но мрак его оставался нерассеянным. Особенно же он сгустился после того, когда мне было сказано якобы из компетентного источника, что я могу рассчитывать на восстановление речи. Хотя мне говорили и противоположное, но это не доходило до моего сознания. Продолжающееся умирание темной тенью лежало на моей церковной жизни. Я был не в состоянии еще ходить на богослужение. Но в этом и не чувствовалось потребности. Я не мог еще приступить к святому причащению. Близились дни Св. Троицы и Св. Духа, 21 мая, годовщина моего рукоположения, – и я думал об этих днях, таких для меня всегда торжественных и светлых, со страхом и тоскою, как мертвый… В этом чувстве, казалось, сосредоточивалось мое страдание, умирание без смерти…

И вдруг оно прервалось милостью Божией. Это чудо совершилось чрез посредство верного, любящего друга, который принес мне радостную весть от доктора, что он клянется о возвращении моего голоса. Конечно, теперь я знаю всю преувеличенность этой клятвы. Но как тогда я был потрясен и обрадован этой вестью, которая все-таки обещала мне преодоление молчания. Как будто небесный свет прорвался чрез мрак моего существа. Бог явил мне Свою милость. Радостными слезами рыдал я как никогда еще в жизни. Да будет благословенно Имя Господне. В канун и в день Св. Троицы я был в храме, а в день Св. Духа причастился Св. Таин (после исповеди) у себя на дому. День моего рукоположения был для меня радостным, как, кажется, никогда еще раньше. Друзья мои переполнили дом мой собою и цветами, приветствуя мое возвращение к жизни. Умирание кончилось. Началась жизнь со своими новыми задачами и трудностями. Умирание не разрешилось в смерть, но осталось лишь откровением о смертном пути, который предлежит всякому человеку вслед за Христом, хочет ли он того, или не хочет. Смертность заключена в самой падшей человеческой природе, которую воспринял Христос в смертном человеческом естестве. Всякая болезнь есть уже ведение смертности, откровение о ней, которого никто не может миновать, и мера его определяется силою болезни, приближением к смерти. Объективно я был на волосок от нее в первой половине болезни, субъективно же я был почти всецело охвачен смертностью и потому познал ее. Познал как крестное умирание Господа в Его Богооставленности даже до смерти, «от вскую Меня оставил» до «в руки Твои предаю дух Мой». Умирание не содержит откровения о смерти самой, оно дается только ее вкушением, и тем самым безвозвратно этот мир оставившим. За гранью смерти следует откровение загробной жизни как начала нового бытия, о нем не говорит нам посюсторонний человеческий опыт. Умирание само по себе не знает откровения и о загробной жизни, и о воскресении. Оно есть ночь дня, сам первородный грех. Можно забывать о смерти, отворачиваясь от нее, и, конечно, не следует наполнять жизнь одним лишь предчуствием смерти. Однако и забвением о ней нельзя уйти от него, – оно приходит рано или поздно ко всякому человеку, и это есть вопрос только времени.

Однако, если в самом умирании остается недоступен нам опыт смерти в ее реальности и полноте, то все же является возможным предварение такого опыта. Оно не связано даже с последовательностью времени между умиранием и смертью. Странным образом мне дано было испытать именно это предварение смерти примерно за 15 лет до последней болезни. После смертоносных мук умирания тогда казалось мне, что я перешагнул уже порог смерти, с ее светом, радостью, законченностью, исходом и освобождением от умирания. Тогда все стало иначе: вместо тьмы свет, вместо богооставленности богоявление. Я не могу об этом рассказать иначе, как только воспроизведя мою запись, сделанную тогда, непосредственно после болезни, когда это позволили силы.

С. Н. Булгаков. Жизнь за гробом

Люди века сего, всецело захваченные его жизнью и ее суетой, могут искренне недоумевать пред верой в бессмертие; для имевших уже встречу с Богом в жизни своего духа, для переживших откровение смерти бессмертие становится очевидностью. Слово Божие дает нам здесь руководящие мысли, которые и должны быть раскрыты в своем значении.

Самым непонятным является утверждение неверия, по которому смерть есть полное уничтожение жизни. Это уничтожение исповедуется не только как уничтожение видимых форм жизни телесной, но и жизни сознательной – духовной, сердечной, творческой. В эту «тьму кромешную» неверующая мысль спасается, чтобы не принять проблематику смерти… Но это делает лишний раз очевидным, что смерть можно понять только как часть жизни, а не наоборот, – нельзя жизнь погрузить в небытие смертности. Смерть есть в этом смысле хотя и паразит бытия, однако акт жизни. То «ничто», из которого Бог сотворил мир, на самом деле, как таковое, и для себя не существует. Его положительное бытие начинается только с миром. Бог, творя мир из ничего, тем самым дает место не только бытию, но и небытию. Самобытного же небытия, «тьмы кромешной», вовсе не существует. «Бог не сотворил смерти, <…> ибо Он все создал для бытия» (Прем. Сол. 1, 14). Смерти нет и в плане Божьего творения, она «вошла в мир» завистью диавола (Прем. Сол. 2, 24), ибо «Бог создал человека для нетления и соделал его образом вечного бытия Своего» (23). Поэтому смерть может быть понята лишь как состояние жизни. Смертность жизни есть только ее болезнь, неустранимая, но не победимая. Смерти не было, и смерти не будет. Изначально человек не был создан для смерти, в него была вложена возможность бессмертия. Человек должен был духовно-творческим подвигом утвердить в себе эту возможность, но он мог ее и упразднить, что и произошло в первородном грехе. Это упразднение и было запечатлено Божьим приговором, засвидетельствовавшим происшедшее изменение: «Возвратишься в землю, из которой взят, ибо ты земля и в землю отойдешь» (Быт. 3, 19). «И возвратился прах в землю, чем он был, а дух возвратился к Богу, Который дал его» (Еккл. 12, 7). Смерть заключается в отделении человеческого духа (от Бога исшедшего) от «земли», которой принадлежит его тварное естество, – тело, одушевленное душой. Человеческий дух, в духовности своей, имеет потенцию бессмертия и сообщает эту способность всему своему сложному естеству. Первородный грех представляет собой отступление человека от своего пути единения с Богом и начало смерти, вошедшей в человеческий дух через грех. Это отступление, разумеется, не могло повести к смерти бессмертного, от Бога исшедшего, человеческого духа (как не привело к ней и мир падших духов), но было таким ослаблением его силы, в частности, власти над его душевно-телесным естеством, что равновесие, еще не достигшее устойчивости, пошатнулось в обратную сторону. То, что было предназначено к единению в тричастном составе человека: дух, душа и тело, – в смерти подвергается временному разделению. Дух потерял способность удерживать постоянную связь со своим телом, а постольку и сила его сделалась ограниченной. Смертность стала состоянием жизни падшего человека. Хотя сама смерть наступает лишь в предустановленный час жизни, но, в сущности, она распространяется на всю человеческую жизнь с самого ее начала. Это и выражается в том факте, что человеку свойственно умирать во все возрасты, а все случаи смерти представляют собой лишь частные применения единого начала смертности. Все живое, то есть человек, а с ним и вся живая тварь, начинает умирать одновременно с началом жизни, и все протяжение жизни сопровождается ростом смиренного изнеможения, доколе оно окончательно не побеждает жизнь.