И вот проблема индивидуальной жизни. Голод преодолевается в труде, половое влечение в семье. Труд и семья суть те формы, которые служат к преодолению голода и полового влечения. Но обе эти формы суть формы практической жизни, а не созерцания. В истории человечества производство и общество суть те формы, в которых преодолеваются эти же потребности. Но и они не суть формы созерцания. И вот вопрос: имеются ли учреждения, которые служат созерцанию, которые не ставят себе целью практическую жизнь, в чистое созерцание? Впрочем, вопрос надо ставить не об учреждениях, а о формах человеческого духа. Вопрос должен быть поставлен так. Имеются ли такие формы человеческого духа, в которых созерцание выражается в наиболее чистой форме? Иными словами, человеческий дух выражается, воплощается во всех формах его жизни, но в каких формах он находит чистейшее воплощение? Ясно, что ответ на этот вопрос зависит от того, что мы будем считать сущностью духа. Если сущность духа состоит в мысли, а сущность мысли в созерцании, то дух находит свое лучшее воплощение в тех формах, где лучше всего выражается его сущность, то есть созерцание, которое переходит в самосозерцание.

Казалось бы, что общего между самосозерцанием и орудиями труда? На первый взгляд, между ними нет ничего общего. Но на самом деле дело обстоит не так. Дело в том, что необходимым условием созерцания является преодоление страха смерти. Там, где нет страха смерти, там нет и чистого созерцания. Этот страх смерти вовсе не должен присутствовать в явном виде, он может быть и в скрытой форме. Но все равно страх смерти является необходимым условием и стимулом созерцания. На этом страхе и построено все созерцание в том смысле, что стремится преодолеть его. В задачу, решить которую должно созерцание, необходимым элементом входит смерть. «Мудрец меньше всего думает о смерти» (Спиноза)9. Но уже сама эта формулировка показывает, что на самом деле он больше всего думает именно о ней. Sub specie aeternitatis10. Это именно значит – преодолевши страх смерти. И вот здесь следует сказать прямо: созерцание не только преодолевает страх смерти, но оно же первое и порождает этот страх. В жизни как природном начале нет страха смерти. Есть рождение и смерть, но нет страха смерти. Страх смерти имеется только у человека, и возникает он вместе с мыслью. Таким образом, в известном смысле страх смерти и мысль неразрывно связаны между собой. Каким образом?

Мысль есть способность составлять суждения и общие понятия. Она [имеет] способность увлекаться, абстрагироваться. От чего? От настоящего мгновения. Способность вспоминать, иметь бледные представления, образы прошлого. Как только мы получим понятие о прошлом, мы тем самым возвысимся над жизнью как чистым настоящим. Но [это] настоящее, это есть не жизнь, это есть смерть. Таким образом, мысль порождает одновременно и понятие смерти, и понятие прошлого, и понятие материи, и понятие орудий. В какой связи находятся между собой эти понятия? Связь материи со смертью более или менее понятна, поскольку мы говорим о мертвой материи. Живая материя уже не материя, а жизнь. Но особенность материи заключается в том, что в ней смерть воплощена как прошлое. Смерть по самому существу своему должна нам представляться как нечто угрожающее, нечто внушающее страх, нечто такое, что висит над нами, нечто подобное дамоклову мечу. Но в материи эта самая смерть уже воплощена как нечто готовое, как нечто осуществившееся, как нечто такое, что уже произошло. Во всей мертвой материи воплощена смерть. Материя есть воплощенный страх смерти, получивший уже оформление. В этом парадоксальный характер материи. Страх есть нечто неопределенное, не оформленное, есть нечто неизвестное, угрожающее нам. А между тем в материи страх получил форму прошлого, готового, завершенного. Теперь вопрос, может ли быть страшным прошлое? Может ли нам внушать страх то, что прошло? Мы все знаем, что прошлое нам уже не страшно, если оно действительно прошло. Нас не страшит опасность, которой мы уже избегли, болезнь, которая уже прошла. И вот здесь вопрос, внушает ли нам материя страх. Я думаю, что да. Правда, многие утверждают, что мысль о космической жизни уничтожает в них страх смерти. Мне кажется, что здесь дело обстоит таким образом. Мысль о космической жизни вовсе не уничтожает страха смерти, но при материалистическом образе мысли мысль о космической жизни является единственным утешением, которое возможно найти. Это так. При материалистическом образе мысли ничего другого не остается. Самое возвышенное в материализме – это бесконечность времени, пространства и материи. И вот эта бесконечность в каком-то смысле и утешительна. Утешительный момент заключается здесь не в том, что утверждается жизнь, а в том, что доказывается ничтожество уже этой жизни. Утешение здесь не в утверждении жизни, которой мы наслаждаемся сейчас. Материализм как философское учение неизбежно приводит к буддизму. Буддизм – это этическая система, которая больше всего соответствует материализму, если продумать его до конца. Утешение не в том, что утверждается жизнь, а в том, что нам терять нечего. Мы стремимся привести к нулю свою жизнь уже теперь, и тогда нам, понятно, терять нечего. Потому что хуже нуля уже ничего не может быть. Буддизм есть преодоление страха смерти, но не в том смысле, что утверждается жизнь, а в том, что утверждается всеобщее господство смерти. «И в дикую порфиру древних лет державная природа облачилась» (Баратынский). «Ходила смерть по суше, по водам, свершалася живущего судьбина» (там же)11. Раз все есть смерть, то нет уже и страха смерти. Страх смерти испытывает мыслящий дух. Но дух здесь отрицает всю жизнь благодаря тому, что он сознает ничтожество природной жизни как таковой. Полное отрицание природы – в этом ответ буддизма. Буддизм есть не отрицание материализма, а, наоборот, последний вывод из него. Но буддизм выше стоицизма в том смысле, что он доказывает ничтожество природной жизни. Если мы будем считать, что материализм ниже стоицизма, то нам придется сказать, что буддизм выше стоицизма, потому что в этом торжестве мертвой материи над живой природой мы имеем торжество абстрактной мысли над природой, лишенной мысли. Это торжество материи есть торжество мысли, воплощенной в материю. Насколько человек, испытывающий страх смерти, выше, чем животное, которое не испытывает этого страха, настолько же буддизм, являющийся воплощением этого страха смерти, выше, чем стоицизм, утверждающий, что мудрец не испытывает страха смерти.

1948

В. Н. Ильин. Великая Суббота

(о тайне смерти и бессмертия) (1938)

Посвящается памяти о. Александра Ельчанинова1

Странствия владычна и бессмертныя трапезы высокими умы на горнем месте вернии придите, насладимся.

Ирмос 9-й песни канона Великого Четверга

Томимый земной, не духовной, но душевной тоской по ушедшей Евридике, в безумной жажде ее земного «как прежде» бытия, Орфей, артист-мистагог, совершает насилие над потусторонним миром, пользуясь для этого магическими чарами искусстваa. Орфей как будто имеет успех – аполлонистическим чарам его лиры и его голоса поддаются страшные привратники той области, «откуда возвращения нет», – и артист-мистагог выводит Евридику из преисподней. Но, увы, это не подлинная Евридика, но лишь тень ее, тень, истаивающая и рассеивающаяся в лучах реального дневного света. Гениальный артист, представитель мужественного аполлонистического начала, не владеет женственной, дионисической и духоносной тайной живой материи, этой «матери и кормилицы сущего» (по выражению Платона), но лишь насилует ее. Орфей – Аполлон владеет лишь прекрасным образом Евридики, ее «эйдосом» (или, как еще говорят, «идеей»), но не ею самою2.

Конечно, это тоже некая реальность, но надо сказать, вопреки утверждениям ортодоксального платонизма, реальность ослабленная, истонченная, неосязаемая. Это реальность неполная, только часть реальности, или, лучше сказать, ее призрачная эманация.