Тут уместно указать проблему, которой в последние годы жизни был озабочен великий филолог, один из основателей современной лингвистики Иван Александрович Бодуэн де Куртенэ. В год его смерти (1929) на немецком языке вышла последняя его работа, как бы завещание, «проект» исследований в области научной филологии (сегодня это «гендерная лингвистика» — об этом еще скажем).

Здесь он, в частности, писал о сексуализации человеческой мысли, через категории языка претерпевшей многие изменения.

Грамматическое различие по роду передает творческую силу в различные области поэзии, искусства, культуры и даже науки. Все мы в подсознании чувствуем зависимость от рода имени, которым названа вещь, а точнее — идея вещи. Например, во всех языках война или смерть обозначены словами женского рода, «чем пользуются художники» в своих целях, но «родина», во многих языках тоже слово женского рода, во французском может быть мужского, в русском и немецком — среднего (das Vaterland, Отечество) (добавим: Родина, Отчизна). То же различие и в названиях по национальности [Бодуэн де Куртенэ 1929: 262—263].

Снабжение каждого имени знаком родовой принадлежности — кошмар, «эротический грех», мучение языка: «сексуальная идея полонила сознание». Средневековье, которое в своем вербальном мышлении исходило из слова, было охвачено «эротической мистикой», а борьбу с языковым сексуальным искушением и галлюцинациями на этой почве описывают многие легенды (о святом Антонии, об отце Сергии). «Эротический грех вызывал наибольший ужас и отвращение, и грамматический род тут играл особую роль, усиливал, вызывал эротическую мистику», особенно у аскетов [Там же: 269]. Сексуализация (головного) мозга, перемещение сексуальной жизни в голову с одновременным усилением самого чувства стала основой рыцарского служения «даме сердца», вызвав, между прочим, лирическую поэзию — явленность чувства в слове. Множество психопатических искривлений сознания происходило в то время, но такая же точно «эротическая мономания» в искусстве и науке совершала чудеса, в сублимации чувства создавая немеркнущие в веках духовные ценности.

С подобным «языковым уродством» (выделены слова Бодуэна де Куртенэ, по предкам — француза) стали бороться различным образом, в том числе и с помощью языка. Во многих европейских языках исчезла категория среднего рода, а культурная атмосфера, сгущая словесные формы выражения реальной сексуальности в отвлеченность идеи, привела к известному ныне «освобождению от кошмара секса» — путем его распространения в жизни. Русская женщина (над ней смеялись), сказавшая, что «в России секса нет», была абсолютно права. Права в том смысле, который так важен для Запада: такого «секса» действительно нет; сохраняется, во всей своей силе, русский символ любовь, который своей многозначностью очищает мирские, вещные, телесные по простоте значения понятия ‘секс’.

Тут сразу же возникает и «вопрос о гигиене нашего русского языка», как заметил Петр Бицилли. Вообще «возникновение национальной литературы кладет известные пределы дальнейшему развитию языка», он становится «мертвым», поскольку длительное накопление языковых средств приводит к крайнему изменению, и «количество здесь переходит в качество» [Бицилли 1996: 605].

Литературный язык, по определению — язык интеллектуального действия, есть язык с предпочтением гиперонимов, слов родового смысла, с помощью которых легко построить суждение, то есть мыслить логически. Тем самым литературный язык отличается от языка литературы (Петр Бицилли не прав, смешивая их). Пока в России останутся талантливые поэты, чувствующие слово, будет развиваться образная глубина языка, — ведь символы, заключенные в его словах, по смыслу своему неисчерпаемы. Литературный же язык устремлен к понятию, им насыщен, дышит его испарениями. Его утеха — логические операции: Жучка это собачка... Собака есть животное... Животные это флора... Вот и дошли до предела, до «масла масляного»; это и есть идеальный случай с точки зрения логического закона тождества: Л=Л, и чего же больше?

Язык становится мертвым, когда от него остаются одни лишь классические тексты, которые требуют истолкования, и когда на языке говорят лишь ученые (мечта современных «сциентистов»). Примеров много: вот латинский язык. Его смысловые корни, лишенные цельности народного образа, используются для новых понятий науки, но сам по себе он мертв.

Дело в том, что за понятием можно скрыть непонятое беспонятие, еще не обретшее точности идеи, а вот за символом — нет.

Расширение понятия

Символическое значение возникает в слове в сочетании с типичным признаком, который мысль приписывает данному объекту, и когда такое сочетание превращается в идиому, скрытый смысл выражения становится ясным, но вместе с тем требует истолкования — а это тоже важный признак символа. Вот старинные речения типа добрый молодец или красна девица. Нужно знать исконный смысл каждого имени отдельно, чтобы восстановить песенную символику данных выражений, и не все на это способны. «Внутренняя форма» слов утрачена, затерта временем. Помогает «расширение» смысла. Мо́лодец здесь не просто молоде́ц, а молодой человек, начинающий свой жизненный путь, крепкий и здоровый, способный завести семью. Де́вица также не просто деви́ца, в ней подчеркиваются те же признаки красоты и здоровья. Добрый в смысле добротный, крепкий, во всех отношениях справный. Красная — красивая, даже пре-красная, то есть добротная, крепкая, в возрасте невесты.

Белый дом, желтый дом, большой дом, модный дом, торговый дом...

В Средние века был просто Дом — это все жители его, всё хозяйство под общим кровом и во владении хозяина. Тот самый Дом, о котором сказано: «Чума на оба ваши дома!» Современные обозначения совершенно иные. Указания на людей и хозяйство даются по внешнему признаку, а это уже чисто символический прием шифрования смысла высказывания. Не то, что старинный белый свет — он-таки белый, что золотое солнце — оно ведь оранжевое, или что великий князь, который в ряду всех прочих действительно набольший.

Дело в том, что современное наше сознание уже не извлекает типичный признак из ключевого имени, а приписывает имени признак почти случайный, выдавая его за сущностный.

Роль определения чрезвычайно важна, ему придавали особое значение. На протяжении всего Средневековья «прилагательное остается производным существительного» [Карсавин 1997: 21]. Именно о таком прилагательном академик Алексей Веселовский сказал когда-то, что «история эпитета есть история развития человеческой мысли вообще». Суждения, вынесенные из русской ментальности.

Но именно в отношении к определению — прилагательному — эпитету наметилось много расхождений между народным русским и литературно-книжным языком. Народная речь (и словесность) предпочитала постоянный эпитет, с помощью которого легко можно истолковать традиционный символ. Что такое светбожий свет? Да это светлый свет, а еще точнее — белый свет. Письменная (искусственная) речь особо ценит идеальный эпитет, желательно метафорический, прежде неизвестный, авторски выдуманный. Белое безмолвие, белое братство и так далее. Расхождение между высоким и низким стилями речи дополняется еще позицией нормативного языка (среднего стиля), преимущественно профессионального, связанного с публицистическим или научным стилем. Такой стиль требует точности понятия и потому, в отличие от двух предыдущих, предпочитает реальный эпитет, с помощью которого уточняется содержание понятия. Сравним:

белый свет — выделение сущностно типичного признака,

белое безмолвие — выделение идеально мыслимого признака,

белый дом — выделение реально внешнего признака, который, тем не менее, становится идеальным и типичным в известных обстоятельствах (Белый дом — резиденция президента или дом правительства).