– А сколько лет было дарованию?

– Тридцать.

– О каком годе мы говорим?

– О шестьдесят восьмом. Он все еще был идеалистом, верующим в мир. Он сказал, что они ни за что не пошлют танки. «Чехи – наши друзья, – сказал он. – Они как сербы и болгары. Если бы речь шла о Варшаве, то, может быть, они послали бы танки. Но против наших чехов – никогда, никогда!»

Она совсем повернулась к нему спиной. В ней было много женщин сразу. Она стояла к нему спиной и говорила с небом, но тем не менее втягивала его в свою жизнь и отводила ему роль наперсника.

Это было в Ленинграде, в августе, рассказывала она. Ей шестнадцать, и она учит французский и немецкий в последнем классе школы. Лучшая ученица, грезящая о мире во всем мире, революционерка самого романтического толка. Детство осталось позади, и она считает себя зрелой женщиной, говорила она с иронией. Уже прочитаны и Эрих Фромм, и Ортега-и-Гасет, и Кафка. Она видела «Доктора Стрейнджлава»[12]. По ее мнению, Сахаров правильно мыслит, но неверно действует. Ее беспокоит судьба русских евреев, но она разделяет точку зрения отца, что в своих бедах они виноваты сами. Ее отец был профессором-гуманитарием в университете, а училась она в школе для сыновей и дочерей ленинградской номенклатуры. Шел август шестьдесят восьмого, но Катя и ее друзья все еще умудрялись жить политическими надеждами. Барли попытался вспомнить, жил ли он когда-либо политическими надеждами, и решил, что вряд ли. Она говорила так, будто ничто никогда больше не остановит ее. А ему хотелось опять держать ее руку в своих, как тогда на лестнице. Ему хотелось завладеть хоть чем-то, но лучше всего – лицом, и целовать его, а не слушать ее любовную историю.

– Мы верили, что Восток и Запад сближаются, – говорила она. – Когда американские студенты проводили демонстрации протеста против войны во Вьетнаме, мы гордились ими и считали их своими товарищами. Когда бунтовали парижские студенты, мы жалели, что не стоим рядом с ними на баррикадах, одетые в такую же модную французскую одежду.

Она поглядела через плечо и снова улыбнулась ему. Слева от нее над звездами выплыл рогатый месяц, и Барли смутно припомнилась вычитанная в каком-то романе примета, что это не к добру. На противоположную крышу опустилась стая чаек. «Я никогда тебя не покину», – подумал он.

– В нашем дворе жил человек, который отсутствовал девять лет, – говорила она. – Однажды утром он вернулся, делая вид, будто не исчезал. Отец пригласил его на обед, а потом весь вечер ставил для него пластинки. Мне тогда еще не доводилось встречать жертв недавних репрессий, и, естественно, я надеялась, что он расскажет об ужасах лагерей. Но он хотел только одного: слушать Шостаковича. В те дни я не понимала, что бывают страдания, которые нельзя описать. Из Чехословакии приходили известия о потрясающих реформах. Мы верили, что вскоре в Советском Союзе начнутся такие же реформы, что у нас будет твердая валюта и возможность свободно путешествовать.

– А где была ваша мать?

– Она умерла.

– От чего?

– От туберкулеза. Я родилась, когда она уже была больна. Двадцатого августа в Доме ученых состоялся закрытый просмотр фильма Годара. – В ее голосе снова проскользнуло самоосуждение. – Приглашение было на два лица. Мой отец, наведя справки о нравственном содержании этого фильма, не горел желанием взять меня с собой, но я настояла. И в конце концов он решил, что это будет полезно для моего французского. Вы знаете ленинградский Дом ученых?

– Вроде бы нет, – сказал он, выгибая спину.

– Вы видели «A Bout de Souffle»[13]

– Я играл в нем главную роль!

Она рассмеялась, а он отхлебнул виски.

– Ну, так вы помните, какой это сильный фильм. Да?

– Да.

– Такого сильного фильма я еще не видела. Он на всех произвел огромное впечатление, но для меня он был как гром с ясного неба. Дом ученых находится на набережной Невы. Обломок былого великолепия – мраморные лестницы и низкие диваны, на которые непросто сесть в узкой юбке. – Теперь она опять стояла к нему боком, чуть наклонив голову. – Прекрасный зимний сад и зал с тяжелыми занавесками и богатыми коврами, словно в мечети. Отец очень любил меня, но боялся за меня и держал в строгости. Когда фильм кончился, мы пошли в ресторан, отделанный деревянными панелями. Очень красивый. Мы сидели за длинными столами, и вот там я встретила Якова. Отец познакомил нас: «Вот новый гений мира физики», – сказал он. Мой отец часто позволял себе сарказм по адресу молодых людей. К тому же Яков был красив. Я кое-что слышала о нем, но никто не сказал мне, насколько он раним – скорее как художник, чем ученый. Я спросила его, чем он занимается, а он ответил, что вернулся в Ленинград вновь обрести невинность. Я засмеялась, чего он не ожидал от шестнадцатилетней девочки. Мне, сказала я, кажется странным, что ученый вдруг ищет невинность. Он объяснил, что в Академгородке слишком уж блистал в некоторых разделах науки и в результате им слишком уж заинтересовались военные. Оказалось, что в физике различие между исследованиями в мирных и военных целях нередко крайне мало. Теперь они предлагают ему все – привилегии, деньги для исследований, но он отказывается, поскольку хочет сохранить свою энергию для мирных целей. Это их разозлило, потому что обычно они, вербуя цвет нашей науки, не получают отказов. Вот он и вернулся в свой старый университет, чтобы вновь обрести невинность. Сначала он собирался заняться теоретической физикой и искал поддержки у влиятельных людей, но они уклонялись из-за его позиции. Ленинградской прописки у него нет. Он говорил очень свободно, как иногда случается с нашими учеными. И еще он был энтузиастом Академгородка. Рассказывал об иностранцах, которые приезжали в те дни, о молодых блестящих американцах из Стэнфорда и Массачусетского технологического института и об англичанах. Он рассказал о художниках, которые были запрещены в Москве, но могли выставляться в Городке. Семинары, бурный темп жизни, свободный обмен идеями и – как я была уверена – любовью. «В какой другой стране, кроме России, Рихтер и Ростропович поехали бы специально играть для ученых? А Окуджава бы пел? А Вознесенский читал свои стихи? Вот мир, который мы, ученые, должны построить для других!» Он шутил, а я смеялась, как зрелая женщина. В те дни он был очень остроумным, но был и уязвимым, как сегодня. В нем живет ребенок, который отказывается взрослеть. Он сочетает в себе художника и педанта. Уже в то время он откровенно критиковал некомпетентность властей. Он сказал, что в универсаме Городка столько яиц и колбасы, что туда приезжают на автобусах жители Новосибирска, и к десяти часам утра все полки уже пусты. Почему должны ездить люди, а не колбаса? Наоборот было бы много лучше! Никто не убирает мусор, сказал он, и часто выключают электричество. Иногда мусора на улицах бывало по колено. И они называют это научным раем! И я высказала еще одно не по годам зрелое замечание. «Обычная беда любого рая, – сказала я. – Там некому убирать мусор». Все засмеялись. Я имела огромный успех. Он описывал, как старая гвардия пытается постигнуть идеи молодых и как они отступают, недоверчиво покачивая головами, словно крестьяне, которые впервые увидели трактор. Ничего, сказал он, победа останется за прогрессом. Он сказал, что бронепоезд революции, который Сталин пустил под откос, наконец-то вновь катит по рельсам и следующей остановкой будет Марс. Вот тут мой отец вставил свой очередной сарказм. На его вкус, Яков слишком уж много разглагольствовал. «Но, Яков Ефремович, – сказал он, – ведь Марс, кажется, бог войны?» И Яков сразу задумался. Мне в голову не приходило, что человек способен так быстро измениться – только что бесконечно смелый, а миг спустя одинокий и расстроенный. И повинен в этом был мой отец! Я безумно на него рассердилась. Яков искал точку опоры, а отец вверг его в отчаяние. Яков рассказывал вам о своем отце?

вернуться

12

«Доктор Стрейнджлав, или Как я научился не волноваться и полюбил бомбу» – антивоенная комедия, поставленная в 1963 году американским режиссером Стэнли Кубриком

вернуться

13

«На последнем дыхании» – первый полнометражный фильм Жана Люка Годара