Клод Фаррер

Рыцарь свободного моря

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. КОРОЛЬ

I

Через шесть месяцев после захвата Сиудад-Реаля флибустьерами Тома-Ягненка, Луи Геноле — бывший на «Горностае» помощником того Тома, который был всего лишь Трюбле, — как-то вечером снова пристал к берегам Тортуги на совершенно новом корсарском фрегате, доставившем его прямо из Сен-Мало.

Как только отдали якорь, Луи Геноле с беспокойством навел подзорную трубу. «Горностай» ли это все еще там покачивается на плехтовом канате? И все ли цело и невредимо на этом жалком суденышке, так давно уже разоруженном и заброшенном? Ибо Луи Геноле так думал.

Но приятно же было его удивление: «Горностай», стоявший все на том же самом месте, принарядился. Рангоут его был в полном порядке, а корпус заново покрашен. На кормовом флагштоке развевался великолепный малуанский флаг; и это еще было не все, — на топе грот-мачты красовался еще один горделивый знак, — знак своеобразный: Луи рассмотрел большой кусок флагдука, заканчивающийся двумя косицами; все это ярко-красного цвета, а посередине что-то вроде барана или ягненка, как будто вытканного золотом.

— Это что ж такое? — спрашивал себя Геноле, тараща глаза.

Потом он пожал плечами. Долго ли узнать, что это такое, — стоит только съездить посмотреть.

— Вельбот! — приказал он.

И прежде даже, чем нанести, согласно этикету, визит господину д'Ожерону, по-прежнему управлявшему от имени короля Тортугой и побережьем Сан-Доминго, Луи Геноле отправился с визитом к Тома Трюбле.

Тома Трюбле, или Тома-Ягненок, ждал этого посещения, стоя у выхода к трапу и топая ногами от нетерпения. Он еще издали заметил приближение своего бывшего помощника, и сердце его билось, так как он не переставал горячо любить его. Как только Луи Геноле взобрался по трапу, он схватил его и стал обнимать и целовать изо всех сил. Так что у того дух захватило, и он даже не сразу мог вскрикнуть. Наконец он вскрикнул. И не без причины! Тома, этот Тома, которого он снова видел, не был больше прошлогодним Тома. Тома, переменившийся с головы до ног, производил впечатление родовитого вельможи, в шляпе с тройным галуном и гигантским красным пером, в пышной одежде из синего бархата, шитой золотом по всем швам; эта одежда спускалась ему ниже колен. В довершение всего два невольника-метиса в костюме ливрейных лакеев, точно две тени, следовали за упомянутым вельможей. Разинув рот, Луи разглядывал своего бывшего начальника. И для первого приветствия у него не нашлось сказать ничего другого, как:

— Тома, ты великолепнее и наряднее, чем в Светлое Воскресение.

— Ба! — молвил Тома, хохоча во все горло. — Разве ты не знаешь, брат мой Луи, что в твое отсутствие, — которое, видит Бог, показалось мне длиннее сорока постов, вместе взятых, — я, Тома, стал очень богат и очень славен? Ты только послушай! Адмирал флота, генерал армии, губернатор города… словом, чуть ли не принц или король!.. Я всем этим был!.. И доказательство тому — мое монаршее знамя, которое еще развевается вон там… Взгляни!.. Да, всем этим я был, брат мой Луи: император, почитай! Но люблю тебя, тем не менее, от всего сердца!

Он снова обнял его, — с такой нежностью, что добрый Геноле, затисканный и зацелованный, почувствовал, что все беспокойства и сомнения покидают его сердце.

— Итак, — сказал в заключение Тома, развернув от начала до конца свою изумительную повесть, — итак, город был, можно сказать, взят, я же лежал недвижим и более чем наполовину мертвый. Тогда-то, брат мой Луи, поверишь ли, девка сама, хоть я и был в ее власти, не только меня не прикончила, как я бы, наверное, сделал на ее месте, но перевязала мои раны! Мало того: перевязав их, она стала меня лечить, ухаживала за мной, глаз не смыкала, пока я спал и бредил, — одним словом, вылечила меня… И клянусь тебе, что никакая сиделка или сестра милосердия не была бы так искусна и внимательна! Так что вот как дела теперь обстоят: все худое между нами позабыто, и воцарилась любовь.

— Бог ты мой! — пробормотал изумленный Луи Геноле.

Он невольно перекрестился. Приключение казалось ему и необычайным, и непонятным; что-то тут было нечисто…

— А добыча, ты себе и представить не можешь! — продолжал корсар. — Ею нагрузили, кроме «Горностая», еще восемь больших судов, захваченных нами в самом порту Сиудад-Реаля, из которого они не посмели выйти — трижды глупые трусы! — боясь, что наш фрегат настигнет их в открытом море. Из этих-то восьми кораблей, четыре самых прочных и лучше всего построенных были специально предназначены для металла, как в слитках, так и в чеканке. Серебром нагрузили целых три корабля, золотом, камнями, кружевами и дорогими тканями — четвертый. Наш венецианец Лоредан, парень догадливый, захватил, среди багажа свои большие весы, которые нам очень пригодились… Брат! Чистое золото весило двадцать тысяч шестьсот марок1, серебро — шестьсот тысяч, даже больше! Я уже не говорю тебе о какао, кошенили, кампешевом дереве, разной мануфактуре, муке, оливковом масле и об отличном вине, которого мы забрали восемьсот бочек и которое, конечно, очень помогло мне вернуться к жизни, так как в течение всего грабежа я, как уже говорил тебе, был почти что при смерти, и подруга моя, Хуана, ни днем ни ночью не отходила от моего изголовья. Однако же это не помешало Флибусте поступить по отношению ко мне благородно: старый товарищ Краснобородый, вице-адмирал флота и генерал-лейтенант армии, а стало быть, главный после меня начальник, заявил в совете во время дележа, что ввиду блестящей победы, мною подготовленной и одержанной, а также ввиду тяжких ранений, полученных мною в бою, недостаточно вознаградить меня пятью долями, причитающимися мне по договору; и что он, Краснобородый, полагает справедливым уделить мне еще пять. Что все и одобрили громкими криками. Так что в день моего выздоровления, — а мы уже тогда две недели как вернулись в Тортугу, — несколько человек явились ко мне с торжественным визитом и выкатили мне три славных бочонка, полных золота, а в этих бочонках побрякивало и позванивало семьсот двадцать шесть тысяч французских ливров, да, кроме того, поднесли еще мешочек с такими жемчугами и драгоценными камнями, каких нет и у его величества нашего короля! С этого дня Хуана носит на шее ожерелье из тридцати бриллиантов. Господин д'Ожерон, как только увидел эти бриллианты, так сейчас же предложил мне за них, если я соглашусь их продать, тридцать тысяч экю!

— Бог ты мой! — восторженно повторил Луи Геноле.

Затем он раскрыл рот, как бы собираясь заговорить, но снова его закрыл, ничего не сказав. Тома, впрочем, и не ждал ответа. Проворно вскочив, — они разговаривали, сидя за столом в той самой кают-компании «Горностая», где столько раз и прежде беседовали по душам, — Тома подбежал к шкафчику и достал два стакана и кувшин.

— Черт возьми! — воскликнул он. — Вот то самое вино, которое мы добыли в Сиудад-Реале. Отведай-ка его и скажи свое мнение. Я готов подохнуть, если нам теперь не подобает выпить за наше свидание и за возвращение на эту Тортугу!

Он наполнил два стакана до краев. Луи Геноле взял свой стакан и поднял его.

— Я, — сказал он, — хочу выпить за твое возвращение к нам, Тома, — за твое возвращение в Сен-Мало!

И он до капли осушил стакан.

Затем Луи Геноле поведал свои собственные похождения. Они не были сложны. Окончив рассказ, он заключил его следующими словами:

— Еще до того, как ты взял Сиудад-Реаль, и даже до того, как ты захватил наш галион, твои подвиги широко раскрыли тебе старые ворота нашего города. Конечно, Кердонкюфы долго кричали о мести и отрицали, что их Винсент пал в честном поединке. Но болтовню их скоро уняли. По мере того, как к нам на родину доходили слухи о всех твоих сражениях и о всех твоих захватах, по мере того, как у нашего арматора, доброго кавалера Даникана, сундуки наполнялись золотом, которое он получал по твоим векселям, все лживые наветы стали заглушаться, а твоя доблесть начала входить в поговорку. С этой минуты было решено и признано, что тебя можно обвинять, в худшем случае, за несчастливый, но честный удар шпагой. А потом, когда я сам возвратился в Доброе Море на нашем галионе, весь народ громко сокрушался о твоем отсутствии: тебя ожидало три сотни славных ребят, и они плакали горькими слезами, что не могут понести тебя на руках.

вернуться

1

Марка того времени весила около двухсот грамм.