А в обед меня неожиданно вызвали в отдел кадров, и Степан Степаныч, наш кадровик, сразу же повел себя как-то странно. Руки он мне не подал, хотя до этого здоровался регулярно, как на пружинах, вскочил, одернул свой знаменитый по всему департаменту зеленый сталинский френч, посмотрел на меня, будто видел впервые в жизни, и казенным голосом проскрипел, что вот тут с тобой хотят побеседовать… м-м-м… два товарища…
– Какие еще товарищи? – спросил я несколько удивленно.
Однако Степан Степаныч только значительно пожевал губами:
– Отнесись, пожалуйста… м-м-м… серьезно. Что это ты, как на пляже?.. М-м-м… Застегнись!
Он явно имел в виду мой пиджак.
Под его неодобрительным взглядом я неловко застегнул пуговицы. Лишь после этого кадровик открыл вторую, так называемую «секретную» дверь, обитую листовым железом, и я очутился в крохотной на три стула, сильно прокуренной комнатке, где у зарешеченного, будто в тюрьме окна, к тому еще наполовину зашторенного, заполняя собой почти все пространство, сидели двое человека. Оба были в военных кителях, но без фуражек, которые козырьками друг к другу покоились сейчас на сейфе, оба – раскрасневшиеся от жары, лоснящиеся, точно покрытые жидким лаком, об – грузные и, вероятно, сделанные по одной заготовке: генерал-лейтенант Харлампиев и генерал-лейтенант Блинов.
Ничего подобного я, разумеется, не ожидал.
Зато они, казалось, только на меня и рассчитывали.
– Николай Александрович?.. – генерал-лейтенант Харлампиев даже слегка приподнялся. – Извините, что так оторвали вас, без предупреждения, буквально на несколько слов. Да вы присаживайтесь, присаживайтесь, пожалуйста!.. – Он мотнул тяжеленными низкими, как у бульдога, щеками. – Все в порядке, Гриднюк, можешь идти!
Кадровик глухо щелкнул начищенными ботинками и развернулся.
– Так присаживайтесь, Николай Александрович… Простите, запамятовал, вы, кажется, курите?
Тут же появилась откуда-то пачка импортных сигарет, а из другого «откуда-то» – широкая хрустальная пепельница. Судя по количеству скопившихся там окурков, они находились здесь уже довольно давно.
Все это мне чрезвычайно не нравилось.
– Слушаю вас, Игнат Трофимович, – сказал я с некоторой запинкой. Я не сразу вспомнил, как генерала Харлампиева по имени-отчеству. Затем сел напротив и положил ногу на ногу. Сигареты и пепельницу я сразу же отодвинул подальше. Я таким образом хотел продемонстрировать свою независимость. – Пожалуйста, я готов ответить на ваши вопросы.
Генерал Харлампиев несколько принужденно засмеялся.
– Только не подумайте, Николай Александрович, что мы хотим получить от вас какие-нибудь неофициальные сведения. Если бы нам вдруг потребовались данные о работе вашей Комиссии, мы тогда, как и положено, обратились бы к товарищу Половинину. Впрочем, я не думаю, что Комиссия скрывает от нас что-нибудь существенное. А с товарищем Половининым у нас хорошие, я бы даже сказал, дружеские отношения. В конце концов, мы все делаем общее дело…
Он как-то неуверенно посмотрел на генерала Блинова, и генерал Блинов, привалившийся к сейфу, в свою очередь, благожелательно посмеялся:
– Ну, разумеется, разумеется…
– Что конкретно вы от меня хотите? – спросил я.
Некоторое время генерал Харлампиев, убрав улыбку, задумчиво взирал на меня, а потом откинулся так, что лампа свисающая с потолка, очутилась у него над затылком. Она, оказывается, была зажжена, и красноватый блеск скользнул по крепкой генеральской прическе. Я и не замечал до сих пор, что генерал Харлампиев у нас – рыжий.
– Всего два вопроса, – сказал он, помедлив крохотную секунду. – Вопрос первый. Не считаете ли вы, Николай Александрович, что ситуация в городе уже стала критической? Я не буду вдаваться в подробности, вы, вероятно, знаете их не хуже меня, и поэтому, наверное, согласитесь, что мы неуклонно движемся к катастрофе. Власть фактически парализована, городское хозяйство, опять-таки не мне вам объяснять, просто разваливается. Никакие меры, к сожалению, не дают результатов, никакие решения, пусть даже разумные, не выполняются. В городе нет людей, которые могли бы навести элементарный порядок… Как вы сами считаете?
– Ну, предположим, – уклончиво сказал я.
Оба они почему-то обменялись удовлетворенными взглядами. А генерал Харлампиев от радости даже негромко крякнул. Не знаю уж, что там его так обрадовало. И, как в бане, растер рукой мощную багровую шею.
– Вопрос второй. Кто прежде всего пострадает при этом хаосе? Отвечаю: при хаосе прежде всего пострадает гражданское население. Старики, дети, женщины. Вот вы, Николай Александрович, человек семейный. Вы должны понимать, чем это грозит вашим близким.
– Я, кажется, понимаю, – медленно сказал я.
– Только учтите, – вдруг резким высоким голосом добавил генерал-лейтенант Блинов. – Вас никто не запугивает, молодой человек. Мы просто обсуждаем некоторые возможные следствия нынешней ситуации. Они нас не радуют, разумеется, но такова реальность.
Они опять обменялись удовлетворенными взглядами.
– Я понимаю, – также медленно повторил я и встал.
Генерал Харлампиев тоже встал.
– Ну, я вижу, Николай Александрович, что с вами вполне можно договориться. Не то, что с некоторыми, извините, из ваших коллег. Значит мы с вами будем – работать, работать, надеюсь, очень продуктивно работать… Если что, прямо ко мне, без стеснения, прошу, по любому вопросу…
И обитая листовым светлым железом дверь затворилась.
Вот какая заковыристая получилась у нас беседа. Кстати, позже беседа эта имела совершенно неожиданные последствия. Но предвидеть тогда все последствия этой беседы я был, конечно, не в состоянии и лишь нервничал, сбитый с толку, мучился и терялся в догадках. Леля Морошина, разумеется, тут же вылетела у меня из головы. В этом настроении я просто не способен был думать ни о какой Леле Морошиной. Честно говоря, я в тот момент вообще ни о чем не мог думать и поэтому с напрасным усердием почти три часа таращился на проклятую сводку. Мелкие строчки машинописи рябили у меня перед глазами. Цифры, факты и даты, как юркие насекомые, перебегали с места на место. Отдельные изолированные слова и короткие фразы я кое-как еще понимал, но весь текст при малейшей попытке хоть как-то его осмыслить мгновенно разваливался, перемешивался всеми своими частями, терял грамматику и, лишаясь какого-либо внятного содержания, превращался в пугающе бессвязную кашу. Казалось, что никакого содержания там не было даже изначально. В конце концов я запер документы в ящик стола и поехал домой. Я часто думал потом, а что было бы, если бы я тогда домой не поехал, если бы вовремя сообразил, что не домой мне сегодня надо, а в противоположную сторону, если бы жена позвонила мне еще раз и напомнила бы об этом. Иногда мне казалось, что это была сама судьба. Слишком уж многое потом из этого проистекало.
В общем, так или иначе, но поехал я все-таки в сторону дома, и, конечно, сперва очень долго и муторно ждал на остановке автобуса, и, конечно, автобус пришел набитый, как банка с кильками, и, конечно, я все же каким-то образом сумел в него втиснулся. Здесь, вероятно, трудно было бы установить какую-либо последовательность действий: просто все вдруг вскипело, как убегающее молоко, ринулось через край, бешено забурлило, образовалась какая-то стремительно прорастающая в внутрь воронка, – я опомниться не успел, как оказался чуть ли не в середине салона, и причем, не просто в самой его слипшейся сердцевине, а еще и отторгнутый от ближайшего выхода плотно сомкнутыми телами. Страшно было даже подумать, что уже через пять остановок надо будет протискиваться сквозь них наружу. С того места, где я находился, это выглядело делом абсолютно немыслимым. И, конечно, имея целых пять остановок в запасе, я ни о чем таком думать не стал, – только весь изогнулся, чтоб мне не перерезало поясницу чем-то ребристым, кое-как сдвинул ногу, на которую упорно пытался наступить сосед слева, судорожно вцепился свободной рукой в верхний поручень и застыл в этой позе, поскольку ничего другого не оставалось. Разумеется, никаких мыслей у меня после этого уже не было. Автобус явно просел; прохрипело что-то не очень разборчивое из пластмассового динамика, с неприятным металлическим взвизгиванием сошлись двери, фыркнул мотор, и людское варево мерно заколыхалось.