– Нет! Не говори о себе таких слов. Ты мал ростом, это правда, но леопард тоже не большой. У тебя удивительное лицо, спокойное и печальное, и большие темные глаза, которые, кажется, все время горюют о людской жестокости. Я думаю, что ты можешь читать в моей душе. Пьетро, дорогой, неужели ты не понимаешь? Всю мою жизнь, с самого детства, мужчины хотели меня – и брали меня – зачем мне обманывать тебя? – но брали грубо, похотливо. Я для них была вещь, которую используют. А ты посчитался с моими чувствами, я оказалась для тебя живым существом, женщиной, которая дышит, у которой есть сердце, способное испытывать боль, н ум, чтобы выбирать. Ты это понимаешь? Ты понимаешь, что это значит для меня?

– Да, – прошептал Пьетро. – Я понимаю…

– Говорят, что у меня глаза, как у сокола – дикие, полные ненависти, непримиримые. Это правда, я действительно такая. Но я могу быть нежной, Пьетро. Я могу научиться этому у тебя. Я могу научиться у тебя доброте. И я хочу быть хорошей! Я хочу любить тебя, ласкать тебя, оказывать тебе мелкие услуги, подносить тебе вино, хлеб и соль. Я могу играть тебе на лютне и даже немного петь. У меня небольшой голос, который люди называют приятным. Я могу укутывать твою голову, когда она болит, намазывать тебя благовонными маслами. За всю мою жизнь никто не делал меня счастливой. А ты можешь, мой господин. Разве не странно, что я жажду таких простых вещей, которые большинство женщин принимают как должное, хотя я никогда не испытывала их?

Пьетро держал обе ее руки в своих руках. У него было тяжело на сердце. И грустно. Ее слова тронули его. Он понимал все, что она говорила, потому что хотя говорила это она, ее слова казались ему криком его собственной души. Она говорила о простых вещах, которые большинство мужчин хотят получить от жизни – чтобы рядом была нежная и прекрасная женщина, которая может сделать его жизнь счастливой. У него были почести, слава и богатство, которые так ценит мир, и, как почти все, что ценит большинство людей, все это оказалось подделкой.

Это будет так просто. Элайн никогда не узнает, и Ио никогда не узнает, и почему считается за грех дарить и принимать простое счастье?

Он всматривался в ее лицо.

В ее глазах было так много. Была нежность. Он отвернулся от нее, и взгляд его упал на большой ятаган Юсуфа. Такой клинок может проникнуть сквозь кольца кольчуги с такой же легкостью, с какой европейский клинок разрубает дерево. Но при этом его можно согнуть вдвое, и он не сломается.

Я похож на этот клинок, внезапно подумал Пьетро, меня не раз сгибали до земли, но как только отпускали, я вновь выпрямлялся, не сломленный. Почему? Потому что, как и этот сарацинский клинок, я закален в огне. Меня выковывали и гасили мой жар в холодной воде, потом вновь раскаляли и охлаждали уже медленнее (с помощью разочарований, мелких потерь, ожиданий), пока я не стал гибким, но до сих пор я горько жаловался на такое закаливание…

Все очень просто и очень легко, и кровь в моих жилах требует, чтобы я взял эту женщину, которая может только вытянуть из меня все силы и оставит меня таким ломким, что следующий удар (а другие удары еще будут – в этом не приходится сомневаться) сломает меня. А я могу дать ей только счастье, которое по контрасту сделает предстоящую беду еще более горькой. Ибо если люди ежедневно предают эти слова, это не означает, что не существует таких понятий, как честь, справедливость, человеческое достоинство. Мы обесценили их слишком частым употреблением, тем, что прикрываем ими множество наших грехов. Но эти понятия существуют. И Бог есть. Клятва, которую я дал перед ним, беря в жены Элайн, – это святая клятва, которую даже жар в крови, даже страстное желание не могут порушить. Поэтому я страдаю. Бог дает не напрасно…

Он пытался разобраться в своих мыслях. Сначала на арабском, потом на греческом. Но его знание греческого языка оказалось недостаточным для такой задачи, а язык сарацинов совершенно по-иному трактовал такие понятия, как честь и вера, чем христиане. Народ, который оборудовал свой рай фонтанами вина н услужливыми гуриями, девственность которых восстанавливается каждый раз после того, как они удовлетворяют похоть правоверных последователей пророка, не обладал словами, которые могли бы объяснить и придать достоверность добродетели самоотречения. Сарацин может быть и мистиком, и стоиком, если это необходимо, но он не видит добродетели в самих этих понятиях.

Она ушла от него в слезах, ужасно обиженная. И у него болело сердце, и он был полон сомнений, все его высокие помыслы клочьями путались у него под ногами.

На какое-то время его спасло то, что аль Муктафи почти тут же послал его в Индию. Это путешествие отняло у него более двух лет. Когда в 1224 году он вернулся, то в ночь приезда, прежде чем провести Пьетро в его покои, рабы увлекли его в бани. Пьетро чувствовал себя слишком усталым, чтобы чему-нибудь удивляться. Но когда он вошел в свою комнату, он почуял запах благовоний… Она натерла свое тело амброй и мускусом, накрасила губы ярко-красной помадой. Кроме рта, накрасила и некоторые другие части тела. Впечатление было потрясающее.

Пьетро слишком долго не был дома. У его стойкости оказался предел. И этот предел он перешагнул. В эту ночь Пьетро узнал, что такое рай пророка, понял, что европейцы просто дети. Зенобия была артисткой. Великой артисткой. Только спустя несколько недель он с чувством боли понял, как она обрела свое дьявольское искусство.

Они встречались, но редко. Из-за Харуна. Притом что к его услугам были сотни женщин, Харун все еще преследовал Зенобию – только потому, что она отвергла его, пользуясь поддержкой его отца.

Пьетро очень скоро убедился, что служанка в его покоях шпионит за ним. Да и Юсуф советовал быть осторожными.

То, что происходило теперь между ним и Зенобией, было очень нежным и хрупким: торопливые слова, сказанные во время вроде бы случайной встречи в саду, записки, совсем по-детски оставлямые в пустой урне около женской половины дворца, и – от случая к случаю, с помощью Юсуфа – встречи в снятой в городе комнате, ночи украденного блаженства.

Потом Пьетро опять уезжал – в Яздигир и Самарканд, в Дамаск и Багдад.

А между этими поездками – торопливое пожатие руки в ночном саду, теплые губы, прижавшиеся к его губам, потом звук убегающих шагов. И в урне обрывки пергамента с прелестной арабской вязью:

О, мой господин, более прекрасный, чем горный олень! Такой быстрый, быстрее леопарда, который преследует газель… Мое сердце, о Пьетро, как газель, слабеет при виде тебя. Мой повелитель, солнце моего услаждения, как долго еще?

Как долго? У Пьетро начинало болеть сердце, когда он думал об этом. В их безрассудных отношениях таилась опасность. Конечно, Ахмад предлагал ему эту женщину. Но он отказался от нее. И теперь, если его когда-нибудь поймают на том, что он тайно пользуется тем, от чего публично отказался, честь обяжет шейха казнить его.

Помимо этой опасности существовало еще одно обстоятельство. Он уехал от Элайн, чтобы дать ей возможность принять его в свое сердце. Теперь он нарушал самую святую из всех клятв. Хоть он и был вольнодумцем, Пьетро не так далеко ушел от своих современников. Он любил Элайн. Но Зенобия поработила его. Он никогда не знал, что искусство сластолюбия может достигать таких высот утонченности. Его ночи с Зенобией походили на пытку, она, единственная из женщин, которых он знал, умела сохранить страсть от спада. В тот момент, когда она удовлетворяла его потребность, и прежде, чем та страсть успевала остыть, она разжигала в нем новое желание. Потом его охватывал стыд, и он наказывал свое тело.

Этот стыд разрастался и смущал его днем и ночью. Особенно поскольку шейх постоянно удивлялся его предполагаемому целомудрию. Для Ахмада было предметом изумления и насмешек то, что его сагиб аль Хараи, управляющий финансами – таков был внушительный титул Пьетро – отказывается от любой красивой рабыни, которую ему предлагают в наложницы. А когда кто-то намекал, что вкусы франка лежат в другой плоскости, Ахмад мог ответить, что Пьетро отказывается и от накрашенных и надушенных гильмани, прекрасно вышколенных хорошеньких мальчиков, столь популярных среди арабской знати.