Мы боимся, — услышал он.

Не Тереза. Мирель, которая никогда не разговаривает. Он сделал ее малиновкой, с медной грудкой, маленькой, как Линон. Все они имели один и тот же голос, с кислыми патрицианскими интонациями того юриста, рядом со свежей могилой которого он проводил свои темные обряды. В этом была неожиданная ирония... в том, что девять душ саврадийских девушек, принесенных в жертву в роще Древней Чащи, разговаривают голосом высокомерного судьи из Родиаса, убитого перепившим пьяницей. Одинаковые голоса, но он знал тембр голоса каждой души так же хорошо, как собственный.

О, дорогие мои, — мягко произнес он, — не надо бояться.

— Не за себя. — Это сказала Тереза. С оттенком нетерпения. — Мы знаем, где находимся. Мы боимся за тебя.

Этого он не ожидал. И не нашел, что ответить. Он снова оглянулся на дорогу, потом посмотрел вперед, на восток. Никто не ехал по ней, никто не шел. Все здравомыслящие смертные спрятались за стенами в конце дня, под крышами, закрыли ставнями окна, зажгли огонь от холода и уже почти полной темноты. Его тень лежала на имперской дороге, рядом с тенью посоха. Испуганный заяц выскочил с поля и понесся зигзагами в косых лучах к мокрой придорожной канаве. Солнце и облака на западе над ним были красными,«как огонь, как последние отблески огня.

Нет никакого смысла ждать утра, каким бы погожим оно ни оказалось.

Зотик зашагал дальше, один на дороге, оставив позади огни постоялого двора, и вскоре подошел к маленькому, плоскому мостику через придорожный ров с северной стороны дороги. Он узнал это место, прошел по мостику, как много, очень много лет назад, и зашагал по мокрой, темной, осенней траве поля, а когда подошел к черной опушке леса, то не остановился, а вошел в давящую, поджидающую темноту этих древних деревьев, вместе с семью душами и своей собственной душой.

За его спиной, в мире, село солнце.

В Древней Чаще царила тьма, и ночь не порождала ее, а углубляла. Утро было чем-то далеким, доступным лишь интуитивному ощущению, а не сменой пространства или времени. Луны узнавались по притяжению, а не по сиянию, хотя иногда их можно было мельком увидеть, а иногда звезда сверкала среди черных ветвей и трепещущих листьев, над клочьями тумана.

На той поляне, где каждую осень жрецы в масках проливали кровь, совершая обряд настолько древний, что никто не знал, как он начался, эти истины менялись, становились мелкими. Деревья здесь расступались как раз настолько, чтобы позволить проникнуть свету, когда щупальца тумана отступали. Полуденное солнце могло окрасить листья весной и летом в зеленый цвет или в красно-золотой после осенних заморозков. Белая луна в разгар зимы придавала черным ветвям холодную, скромную красоту, голубая снова возвращала их в чуждый полумир. И можно было видеть различные вещи.

Например, растоптанную траву, опавшие листья и землю. По ней только что ступали копыта, которые должны были быть слишком тяжелыми для земли. Или семь птиц, лежащих на твердой земле, искусственных птиц. Или человека рядом с ними. Правильнее сказать, то, что осталось от человека. Лицо его осталось нетронутым. Выражение его при свете голубой в тот момент луны было безмятежным, смирившимся, запечатлевшим покой.

Он вернулся по своей воле: это учитывалось, принималось в расчет, снимало часть долга. Тело его было окровавлено, вспорото от паха до грудины. Кровь и внутренности открыты свету, и кровавый след тянулся по траве прочь, туда, куда вели отпечатки копыт.

Старый, потрепанный дорожный мешок лежал на земле немного поодаль. С широким кожаным эсперанским ремнем, изношенным до мягкости.

На поляне стояла тишина. Время текло. Голубая луна скользнула через открытые участки наверху и убежала прочь от этого зрелища. Ни ветра, ни звука в голых ветвях, ни шороха опавших листьев. Ни одна сова не кричала в Древней Чаще, не пел соловей, не раздавались тяжелые шаги зверя или возвращающегося бога. Теперь уже нет. Это было и прошло. И повторится снова и снова, но не сегодня ночью.

Затем в эту тишину в холодной ночи ворвался разговор. Говорили птицы на траве и одновременно не они. В воздухе, во тьме, слышались голоса женщин, мягкие, как листья, женщин, которые умерли здесь давным-давно.

Ты его ненавидишь?

— Сейчас? Посмотри, что с ним сделали.

— Не только сейчас. Всегда. Прежде. Я никогда не питала к нему ненависти.

Снова настала тишина, на некоторое время. Время здесь мало значило, его трудно было понять, разве только по звездам, ускользающим из виду, когда их можно было видеть.

И я.

— И я. А следовало?

— Как это?

— Правда. Как это?

— И посмотрите только, — сказала Линон, то были ее первые слова, и она была первой из них, кого увели отсюда, а затем вернули, — посмотрите, как он заплатил.

— Но он не боялся, правда? — Тереза.

Нет, боялся, — возразила Линон. Дыхание в тишине. — Но уже не боится.

— Где он? — Мирель.

Никто на это не ответил.

А! Это я знаю. Мы уже там. Нас нет. Стоит только попрощаться, и нас нет, — сказала Линон.

Тогда прощайте, — сказала Тереза. Сокол.

Прощайте, — прошептала Мирель.

Друг за другом они прощались, шелестели слова в темном воздухе, и души улетали. В конце Линон, которая была самой первой из всех, осталась одна, и в тишине рощи она сказала последние слова человеку, лежащему рядом с ней на траве, хотя он теперь не мог ее слышать, а потом произнесла кое-что еще. Более нежное, чем прощание, а потом, наконец, ее душа обрела освобождение, в котором ей так долго отказывали.

И вот так это тайное знание и эти переселенные души ушли из созданного богом мира, где жили и умирали мужчины и женщины, и птиц алхимика Зотика больше никто не видел под солнцем и лунами. Кроме одной.

Когда осень снова пришла в мир смертных, уже сильно изменившийся, те, кто явился на рассвете в День Мертвых, чтобы совершить древние, запретные обряды, не нашли ни мертвого человека, ни искусственных птиц в траве. Там был посох и пустой мешок с кожаным ремнем, и они удивились этим вещам. Один человек взял посох, другой — мешок, когда покончили с тем делом, ради которого пришли сюда.

Случилось так, что этим двоим потом всю жизнь сопутствовала удача, а потом их детям, которым достались посох и мешок после смерти родителей, а потом детям их детей.

В мире существуют силы, более могущественные, чем правители.

* * *

— Я был бы чрезвычайно благодарен, — сказал священник Максимий, главный советник восточного патриарха, — если бы кто-нибудь объяснил нам, почему столь абсурдно крупную корову надо изображать на куполе Святилища божественной мудрости Джада. Что этот родианин выдумывает?

Ненадолго воцарилось молчание, достойное высокомерных, язвительных интонаций, с которыми было сделано данное замечание.

— Я полагаю, — серьезно произнес архитектор Артибас, бросив взгляд на императора, — что это животное, собственно говоря, бык.

Максимий фыркнул.

— Я, конечно, готов с радостью склониться перед твоими познаниями, но вопрос тем не менее остается.

Патриарх, сидящий на мягком сиденье со спинкой, позволил себе слегка улыбнуться под прикрытием седой бороды. Лицо императора осталось бесстрастным.

— Смирение тебе к лицу, — достаточно мягким тоном ответил Артибас. — Возможно, тебе стоит его культивировать. Обычно у людей принято — возможно, у клириков дело обстоит иначе, — приобретать знания до того, как высказывать свое мнение.

На этот раз улыбнулся Валерий. Был поздний вечер. Все знали о рабочем дне императора, и Закариос, восточный патриарх, давно уже приспособился к нему. Между этими двумя людьми установились отношения, построенные на неожиданной личной привязанности и подлинной напряженности между их ведомствами и их ролями. Напряженность проявлялась в действиях и высказываниях их подчиненных. Это также развивалось годами. Они оба знали об этом.