– Поймали? – спросил мистер Маккалем.

– Да, сэр, – отвечал Баярд. – Вроде как сняли шляпу с гвоздя па стене.

Старик попыхивал трубкой.

– Не бойся, ты без настоящей охоты от нас не уедешь, – сказал он Баярду.

– Сколько их у тебя, Бадди? – спросил Рейф.

– Всего четырнадцать.

– Четырнадцать? – повторил Генри. – Да нам в жизни столько опоссумов не съесть.

– Ну, тогда выпускай их и лови снова, – отвечал Бадди.

Старик неторопливо попыхивал трубкой. Остальные тоже курили или жевали табак; Баярд вытащил свои папиросы и предложил их Бадди. Тот покачал головой.

– Бадди так и не начал курить, – заметил Рейф.

– Да ну? Почему, Бадди? – спросил Баярд.

– Не знаю, – отозвался Бадди из своего темного угла. – Наверно, просто некогда было учиться.

Пламя трещало и металось; время от времени Стюарт, сидевший ближе всех к ящику с дровами, подбрасывал в огонь полено. Собака, лежавшая у ног старика, поводила носом, словно принюхиваясь к чему-то во сне; пепел из очага посыпался ей на нос, она чихнула, проснулась, подняла голову, моргая, поглядела в лицо старику и вновь задремала. Маккалемы сидели безмолвно, почти не двигаясь; казалось, будто эти суровые мужественные лица с орлиным профилем высек из сумрачной тьмы огонь очага, будто замысел их родился в одной голове и будто все они были обтесаны и покрашены одной и той же рукой. Старик аккуратно вытряс себе на ладонь трубку и взглянул на массивные серебряные часы. Восемь.

– Мы встаем в четыре, Баярд, – сказал он. – Ну, а тебе можно поспать до рассвета. Принеси кувшин, Генри.

– В четыре часа, – сказал Баярд, когда они с Бадди раздевались в освещенной лампой холодной пристройке, где на огромной деревянной кровати, застланной выцветшим лоскутным одеялом спал Бадди. -г Стоит ли тогда вообще ложиться?

В холодном воздухе его дыхание превращалось в пар.

– Пожалуй, – согласился Бадди, через голову снимая с себя рубашку и сбрасывая потрепанные защитного цвета штаны с худых, как у скаковой лошади, ног. – В нашем доме ночи короткие. Но вы же гость.

В голосе его прозвучал легкий оттенок зависти и щемящей тоски. После двадцати пяти лет утренний сон уже никогда не будет таким сладким. Его приготовления ко сну были просты – сняв сапоги, брюки и рубашку, он лег в постель в шерстяном нижнем белье и, укрывшись так, что из-под одеяла виднелась одна только круглая голова, смотрел на Баярда, который стоял перед ним в майке и тонких трусах.

– Вы так замерзнете, – сказал Бадди. – Хотите, я дам вам что-нибудь потеплее?

– Да нет, мне будет тепло, – отвечал Баярд.

Задув лампу, он ощупью подошел к кровати, поджимая пальцы на ледяном полу, и залез в постель. Тюфяк был набит кукурузной мякиной, она сухо зашуршала под ним, и как только он или Бадди поворачивались или даже глубоко вздыхали, начинала тихонько потрескивать.

– Подоткните как следует одеяло, – посоветовал Бадди из тьмы, с удовольствием шумно выдыхая воздух. Он громко зевнул. – Давненько мы с вами не видались.

– Верно. А правда, сколько? Года два-три, не меньше.

– В девятьсот пятнадцатом последний раз вы с ним… – Помолчав, он тихо добавил: – Я прочел в газете, когда это случилось. Там была фамилия. Я почему-то сразу догадался, что это он. Газета была английская.

– Прочел в газете? Где ты тогда был?

– Да там, где эти англичашки были. Куда нас послали. В низине. Не пойму, как они ее осушают, чтобы снять урожай при таких-то дождях.

– Да. – Нос у Баярда превратился в ледяшку. При выдохе нос чуть-чуть согревался, ему казалось, будто он видит, как его дыхание превращается в бледный дымок и при вдохе снова холодит ноздри. Ему казалось, будто он чувствует, как доски потолка спускаются к низкой стене, у которой лежал Бадди, чувствует, как воздух, холодный, горький и густой, такой густой, что им невозможно дышать, заполняет низкий угол комнаты, и он лежит под ним, словно под невидимой кучей талого снега… Ощущая под собой сухое потрескиванье мякины, он услышал свое тяжелое и беспокойное дыханье, и его охватило непреодолимое желание встать и уйти – к огню, к свету, куда угодно, куда угодно. Рядом с ним, в давящей, вязкой, сгустившейся почти до осязаемости стуже лежал Бадди, медленно и косноязычно рассказывая про войну. Это был какой-то смутный, призрачный рассказ без начала и конца; Бадди то и дело запинался, немыслимо коверкая названия местностей, а фигурировавшие в этом дремотном рассказе люди – одинокие безвольные существа без прошлого и будущего, запутавшиеся в сетях противоречивых стремлений – безостановочно вертелись, как волчки, на фоне надвигающегося непостижимого кошмара.

– Тебе понравилось в армии, Бадди? – спросил Баярд.

– Не очень. Делать там нечего. Подходящая жизнь для лодыря. – Он на мгновенье задумался, а потом, в порыве застенчивой откровенности и тихой радости, добавил: – Они мне дали амулет.

– Амулет? – удивился Баярд.

– Угу. Ну, знаете, такую медную побрякушку на цветной ленте. Я хотел вам показать, да позабыл. Завтра покажу. Здесь пол такой холодный, что без особой надобности вставать неохота. Завтра выберу время, когда отец выйдет из дому.

– Почему? Разве он не знает, что ты его получил?

– Знает, – отвечал Бадди. – Да только он ему не нравится – он все толкует, что это амулет янки. Рейф говорит, что отец и Джексон – Каменная Стена так никогда и не сдались.

– Верно, – согласился Баярд.

Бадди умолк и вскоре еще раз вздохнул, как бы желая выпустить перед сном весь воздух. Баярд, напряженно вытянувшись, лежал на Спине с широко открытыми глазами. У него было такое ощущение, словно он пьян, – стоит закрыть глаза, как комната начинает кружиться, и ты лежишь, сжавшись и широко раскрыв глаза, стараясь преодолеть тошноту. Бадди замолк и дышал теперь спокойно и ровно. Баярд медленно повернулся на бок, и мякина жалобно заскрипела.

В темноте спокойно и мирно дышал Бадди. Баярд слышал и свое собственное дыхание, но поверх него, вокруг него, обнимая его со всех сторон – везде было то, другое дыханье. Как будто он стал каким-то маленьким существом внутри самого себя и, задыхаясь, напряженно ловил воздух и дышал вместе с Бадди, который забирал весь воздух себе, так что его, Баярдово, меньшее существо задыхалось от недостатка кислорода. Между тем его большее существо дышало глубоко, ровно, ни о чем не ведая, погруженное в глубокий сон, далекое и, быть может, уже умершее. Быть может, он и сам умер, и он вспомнил то утро, с напряженным вниманием пережил его вновь – от той минуты, когда заметил первый дымок трассирующего снаряда, до тех пор, когда при входе в крутой вираж смотрел, как пламя, словно бодро трепещущий на ветру оранжевый вымпел, вырвалось из носа «кэмела», на котором летел Джон, и он увидел знакомый жест брата и его падавшее тело, которое вдруг неуклюже распласталось, теряя равновесие в воздухе; он пережил все это опять – словно бегло листая страницы много раз прочитанной книги, – пытаясь вспомнить, ощутить пулю, пронзающую твое собственное тело или голову, пулю, которая в ту самую секунду могла убить и тебя. Ведь этим можно было бы все объяснить: это значило бы, что он тоже убит и что все вокруг – это ад, по которому он, обманутый иллюзией быстрого движенья, без конца бродит в поисках брата, а тот в свою очередь где-то ищет его, и им никогда не суждено найти друг друга. Он снова перевернулся на спину, и под ним опять насмешливо зашелестела сухая мякина.

Дом был полон звуков; его обострившимся чувствам казалось, будто в тишине им несть числа: сухой предсмертный треск дерева в морозной тьме; потрескивание мякины, сопровождавшее его дыхание; наконец, сама атмосфера, как тающий лед в тисках стужи, давила на его легкие. У него мерзли ноги, все тело покрылось холодным потом, горячее сердце не могло согреть окоченевшую, сотрясающуюся в ознобе грудь, он выпростал голые руки, положил их поверх одеяла, и холод сковал их тяжелым свинцом. И все это время до него доносилось ровное посапыванье Бадди и его собственное беспокойное, затрудненное дыхание, как бы лишенные источника, но неотторжимые друг от друга.