На вопрос Олега: «Когда же подойдет очередь?» — «последний» спокойно ответил:
— К завтрему, даст бог, подойдет. — Выкатив из золы пяток картошек, он чуть отодвинулся в сторонку, освободил местечко рядом с собой на листьях: — Устраивайся.
Подумал, подумал и бросил в колени Олега самую маленькую картофелину с обуглившейся бородавкой.
— Когда ел последний раз? — спросил он, отсыпая ему в ладонь крупной соли из чехла от зажигалки.
— Вчера, на передовой.
— Н-да-а… — перестал двигаться солдат и тут же встряхнулся, захлопотал: — Ну, ничего. Раненому не так уж еда и требуется, как здоровому. Червяка вот заморишь. Ты ее круче, картофель-то, соли, не жалей соли-то. — И вдруг вставил грустно: — Соли и слез в Расее всегда вдосталь. Н-да-а. Однако ничего, бланку заполнят, и ты с нею в столовую двинешь. Здесь не как в Жешуве. Порядок церковный.
Олег хотел сказать, что соли нынче тоже не хватает. В тылу ее рюмочками да стаканами продают на базаре, а вот насчет слез верно. Но зачем это говорить? Зачем без дела языком молоть?
— Ты тоже был в Жешуве? — только и сказал он.
— В Жешуве-то? В самом не был. А на подступах двое суток загорал. Мне что? Я — легкий, мне не торопно, Другим-то каково?
— Послушай, — перебил говорливого солдата Олег. — Ты не знаешь, приехал или нет Сашка Лебедев?
— Лебедев? Лебедев? — прижмурился солдат, вспоминая. — Куда раненный?
— В грудь.
— Ах, в грудь! Горбоносый такой? Приехал, приехал. Вместе и ехали. Четыре поляцких автобуса под нас лейтенант выхлопотал.
Олег доел картофелину, подобрал кожурки, солинки, покидал в рот, подождал добавки, но солдат больше его не замечал, бормотал что-то сам себе и бережно облупливал картошку, выгрызая из кожурок рассыпчатую мякоть.
Солдатик проглотил слюну, сказал, что пойдет поищет Сашку и чтобы солдат не забыл, что в очереди он, Олег, за ним.
Олег вовсе не надеялся найти Сашку в таком людском скопище. У него опять горячей чугуниной придавило плечо, щипало солью растрескавшиеся губы, и хотелось просто пошляться, постараться заглушить боль или отвлечься от нее, а может быть, где и на еду опять натакаться. Мало ли! О машине вон не думал, не мечтал, а она сама на него наехала. Картошку вот тоже — раз и съел. На войне из ничего берется чего. Убить могло? Могло — и не убило. Видать, в рубашке родился, иначе бы конец.
Олегу сегодня явно везло. Лишь только, кособочась, вышел он из-за барака и остановился оглядеться, думая о своей удачливости, сзади послышалось:
— Эй, малый, ты куда провалился? Автобусы пришли, я тебя искал, искал.
«Точно, в рубашке!» — окончательно решил Олег, но виду не подал.
— Что мне автобусы! — небрежно сказал он и похвастался: — Я на иностранной машине прикатил в обнимку с полковником!
— Эка невидаль! Кабы с полковничихой! С полковником-то и я езживал. Как рана?
— Болит, но терпимо…
— Терпимо? И у меня тоже. Слушай-ка, боец Глазов, а ведь ты мне нужен, — сказал Сашка, цепко, оценивающе оглядывая Олега, будто видел его впервые. — Жрать хочешь?
— Спрашиваешь!
— Спать?
— Спрашиваешь!
— Тогда не задавай больше вопросов и действуй, как скажу.
…К столу, за которым сидела девушка с невыспавшимися серенькими глазами, почти автоматически тыкающая пером в чернилку, в бумагу, в чернилку, в бумагу, — к столу этому продвигались двое раненых. Один из них, с двумя орденами Славы, тремя медалями и гвардейским значком, вел в обнимку молоденького солдатика без медалей. Был тот в сохлой кровище с ног до головы, в разорванной гимнастерке. На плече толсто напутаны бинты. Глаза захлопнуты густыми, девчоночьими ресницами, губа закушена. Тот, что с орденами, скорбно-озабоченным голосом просил:
— Минуточку, товарищи, одну минуточку, Прошу прощенья, — и, не слишком торопясь, но и не особенно задерживаясь, продвигался к столу по неохотно раздвигающемуся коридору. Девушка с усталыми глазами, завидев этих раненых, без разговора взяла два бланка.
— Фамилия?
— Моя Лебедев, а его, — кивнул он на Олега, — Глазов. Извините, что я за двоих. Растрясло его в дороге.
Девушка быстро заполнила подорожные и крикнула вправо, через плечо тонким властным голосом:
— Этих в первую очередь в санпропускник!
Но Лебедева и Глазова как-то заносило и заносило в сторону от санпропускника и занесло к столовой.
Увидев, что на крыльцо столовой они не ползут, а идут, и довольно проворно, один из раненых восхищенно прошептал:
— Ловкачи-и!
На каждого человека в столовой был приготовлен стакан какао и порция белого хлеба с тонким брусочке масла. Сашка размял масло пальцем по куску, помог то же самое сделать Олегу. У того совсем отяжелела и не шевелилась левая рука. А с одной рукой Олег еще не приспособился жить.
В один прихват, без всяких слов они проглотили еду. Сашка облизнулся, ковырнул ногтем в зубе, глядя при этом заинтересованно на соседний стол.
— Пикирнем?
Съели по второй порции. Сашка уже не ковырял в зубе, а просто всеми ногтями прошелся по зубам, как по клавишам. Получилось у него что-то похожее на веселый марш.
— Пикирнем?
Они побывали еще за двумя столами и почувствовал, что наконец-то их проняло. Сашка больше не играл на зубах, а уютно зевнул:
— Попили, поели, табачку б теперь найти!
Он захватил еще одно место и, немного порядившись с одним молоденьким сержантом, уступил его за две щепотки махорки.
— Тут жить можно! — заключил Сашка и по-домашнему развалился за столом, припрятав дымящуюся цигарку в рукав.
— Товарищ боец, покушали, и ступайте в санпропускник, дайте возможность другим покушать, — сделал Сашке вежливое замечание дежурный по столовой, тощий-тощий ефрейтор с почти фиолетовыми губами. Можно было подумать, что он me в столовой работает, а в протезной мастерской.
— Покушали! — недовольно фыркнул на ефрейтора Сашка. — Кормили бы тебя дети так под старость лет.
— А что я могу сделать? — виновато развел ефрейтор руками. — Норма есть норма…
Сашка хотел еще покуражиться над ефрейтором, но Олег вытеснил его из столовой.
Санпропускник размещался в старом панском доме с мезонином и пристройкой для оранжереи. Весь он был увит плющом. Вокруг дома ползла, тянулась вверх, змеилась, переплеталась, дурманила, воняла, исходила диковинными ароматами невиданная растительность. Многие деревья тут, не соглашаясь с осенью, вызывающе зеленели, а иные кусты даже цвели.
Видимо, любил пан-хозяин природу, но это не помешало ему сбежать с немцами, кинуть все эти райские кущи на произвол судьбы. Солдаты хмуро и отчужденно колготились в саду, устраиваясь отдохнуть. Больше всего народу лежало вдоль живой стены, которую образовали кусты с брусничным листом. Кусты давно не подстригали, они повыкидывали вверх и в стороны стрелки, да и оробели — кустам этим никогда не позволяли так вольничать, не давали расти, как им хотелось.
Под крыльцом и под верандою тоже лежали солдаты. Все уже давно перегорели, отругались, отшумели, поняли, что порядок есть порядок и горлом тут не возьмешь. Смиренно ждали очереди и оживлялись, когда выходил на высокое крыльцо распаренный старший сержант с подорожными в руках. Он вызывал в пропускник очередной десяток. Все тогда кричали друг на друга: «Тише! Тише! Товарищ старший сержант выкрикивать будут!» И если не откликался какой-нибудь солдат-дрыхало, дружно помогали старшему сержанту.
Вот в сто глоток закричали: «Сиптымбаев! Сиптымбаев! Где ты, азият проклятый?» — и готовы были растерзать Сиптымбаева за задержку, потому что всем хотелось быстрее в госпиталь, а без санобработки туда не пустят.
Сиптымбаев оказался почти мальчишкой, кривоногим, щелеглазым, по-русски мало разумеющим и совсем оглохшим от жара. Ему помогали подняться на крыльцо, а он не понимал, куда его ведут, что от него требуют, упирался, шевелил запекшимися губами:
— Бумашка! Кидэ мой бумашка? Дохтору нада…
Должно быть, крепко внушили Сиптымбаеву насчет бумажки и понимал он, что без нее ничего не значит.