Немного оправившись от пережитого потрясения, Сайлес немедленно вернулся к станку. Он трудился не покладая рук, никогда не спрашивая себя, для чего теперь, переселясь в Рейвлоу, он так старательно работает допоздна, спеша выткать столовое белье для миссис Осгуд раньше срока, даже не думая о том, сколько она заплатит ему за работу. Казалось, он ткал, как паук, инстинктивно, не размышляя. Но труд, которому человек предается так упорно, сам по себе становится для него целью и служит ему мостом через пустынные пропасти жизни. Руки Сайлеса довольствовались перебрасыванием челнока, а глаза — теми маленькими квадратами ткани, которые появлялись благодаря его усилиям. Затем надо было позаботиться о еде, и Сайлесу в его одиночестве приходилось самому готовить себе завтрак, обед и ужин, носить воду из колодца и ставить на огонь котелок. Все эти необходимые дела вместе с ткацкой работой превращали его жизнь в бездумное существование муравья или паука. Он ненавидел память о прошлом, а среди чуждых ему людей, возле которых он поселился, не нашлось никого, кто бы мог вызвать в нем любовь или дружеские чувства. Будущее было темно, ибо не было на свете такой любви, которая незримо охраняла бы его от бед. Мысль его остановилась в растерянности, так как ее старый узкий путь теперь был закрыт, а чувства, казалось, умерли от раны, нанесенной его нежнейшим нервам.

Наконец столовое белье миссис Осгуд было готово, и Сайлесу было уплачено золотом. Его заработки в родном городе, где он сдавал свои изделия оптовому торговцу, были гораздо меньше, — ему платили понедельно, и значительная доля его получки уходила на благотворительность и другие богоугодные дела. А теперь впервые в жизни ему вручили пять блестящих гиней[5], и он ни с кем не обязан был делить эти деньги, да и не было у него никого, с кем он хотел бы поделиться своим богатством. Но к чему ему теперь эти гинеи, если впереди только работа, работа и больше ничего? Однако он не думал об этом, — ведь так приятно ощущать монеты на ладони, любоваться их ярким блеском и сознавать, что они — твоя собственность. Это была новая сторона жизни, подобно работе и удовлетворению голода, она существовала вне мира веры и любви, от которого он был отрезан. Рука ткача знала деньги, добытые тяжким трудом, еще в те годы, когда это была слабая рука подростка. Двадцать лет таинственные в своей власти деньги были для него символом земного благосостояния и непосредственной целью труда. Однако в те годы, когда каждый грош имел определенный смысл, Сайлес ценил не деньги, а то, что они сулили ему. Теперь же, когда цели не стало, эта привычка ждать заработанных денег и получать их, как награду за усилия, послужила почвой, достаточно глубокой для всхода семян алчности. И когда Сайлес под вечер возвращался через поля домой, он то и дело вытаскивал монеты из кармана, и ему казалось, что в надвигающихся сумерках они блестят еще ярче.

Как раз в это время произошел случай, который, казалось, открывал ему возможность для некоторого сближения с соседями. Придя к сапожнику отдать в починку башмаки, Сайлес увидел у камина его жену, которая страдала от ужасных болей, — у нее была болезнь сердца и водянка, — и вспомнил, что такие же признаки предшествовали смерти его матери. На него нахлынула волна жалости и, припомнив, как облегчал страдания матери простой настой наперстянки, он пообещал Сэлли Оутс принести лекарство, от которого ей станет легче, раз уж доктор не в силах ей помочь. Сделав это доброе дело, Сайлес впервые с тех пор, как поселился в Рейвлоу, почувствовал, что между его прошлой и настоящей жизнью как бы протянулась невидимая нить, и она могла помочь ему выбраться из того бессмысленного существования, в котором он погряз. Болезнь Сэлли Оутс как бы возвысила ее над соседями, сделала весьма значительной особой. Поэтому, когда после «снадобья», принесенного Сайлесом Марнером, ей стало легче, ткач стал предметом всеобщих толков. Не было ничего удивительного, если лекарства, предписанные доктором Кимблом, приносили пользу, но когда простой ткач, неизвестно откуда явившийся, творит чудеса исцеления при помощи склянки с бурой жидкостью, тут явно что-то нечисто. Ничего подобного здесь не видали с тех пор, как умерла знахарка из Тарли; у той были и амулеты и «снадобья», и к ней шли все, у кого были припадочные дети. Сайлес Марнер, должно быть, человек того же пошиба. Если он знал, что именно облегчит дыхание Сэлли Оутс, ему, надо думать, известно больше, чем простым смертным! Тарлийская знахарка бормотала про себя какие-то слова, так что ничего нельзя было разобрать, и если она в то же время перевязывала красной ниткой большой палец на ножке ребенка, это предохраняло его от водянки. В Рейвлоу и сейчас жили женщины, которые постоянно носили на шее ладанки, полученные ими от знахарки, и по этой самой причине у них не было детей-идиотов, как у бедной Энн Коултер. Наверно, Сайлес Марнер мог делать то же, что знахарка, и даже больше; теперь было вполне понятно, почему он явился из неведомых мест и был такой «чудной». Сэлли Оутс, однако, должна быть осторожна: нельзя ни слова говорить об этом доктору, ибо тот, конечно, рассердится на Марнера; он всегда сердился на знахарку и, бывало, грозил тем, кто обращался к ней, что никогда больше не будет помогать им.

Сайлес и его хижина вдруг оказались под осадой женщин, которые требовали, чтобы он заговорил коклюш и возвратил пропавшее в груди молоко, и мужчин, которые просили снадобья от ревматизма или подагры, а чтобы не было отказа, у каждого просителя была зажата в руке серебряная монета. Сайлес мог бы вести выгодную торговлю амулетами и немногими известными ему лекарствами, но такой способ получения денег не соблазнял его. Не умея и не желая лгать, он прогонял посетителей одного за другим, и раздражение его все росло, так как весть о нем как об искусном знахаре достигла даже Тарли, и прошло много времени, прежде чем люди издалека перестали обращаться к нему за помощью. Мало-помалу вера в его могущество сменилась страхом, ибо никто не хотел верить, когда он заявлял, что не знает никаких заговоров и никого не может лечить. Всякий, с кем случался недуг или припадок, после того как Сайлес отказывал им в помощи, обвиняли в этом мастера Марнера и его дурной глаз. Так вот и вышло, что порыв сострадания, вызванный в нем болезнью Сэлли Оутс и на короткое время вновь пробудивший в нем сознание братства всех людей, лишь увеличил неприязнь между ним и его соседями и сделал его еще более одиноким.

Между тем гиней, крон[6] и полукрон постепенно становилось все больше и больше, а Марнер все меньше и меньше тратил на свои нужды, всячески ограничивая свои потребности и стараясь лишь настолько поддерживать свои силы, чтобы их хватило на шестнадцатичасовой рабочий день. Разве люди, содержащиеся в одиночном заключении, не развлекаются тем, что отмечают время на стене черточками определенной длины, пока, наконец, подсчет этих черточек, расположенных треугольниками, не превращается в самодовлеющую цель их жизни? Разве мы не стараемся сократить минуты бездействия или утомительного ожидания, машинально повторяя одно и то же движение или один и тот же звук, пока такое повторение не породит потребность — зародыш привычки? Зная это, мы, может быть, поймем, каким образом любовь к накоплению денег вырастает во всепоглощающую страсть у людей, чье воображение даже при самом возникновении этой страсти не подсказывает им никакой иной цели, кроме того же накопления. Марнеру хотелось, чтобы столбики в десять монет заполнили квадрат, по десять в ряду, потом — еще больший квадрат, и с каждой новой гинеей, которая сама по себе доставляла удовольствие, рождалось и новое желание. В этом странном мире, превратившемся для него в неразрешимую загадку, он мог бы, если бы был менее сильной натурой, сидеть и ткать, ткать, ожидая то завершения узора, то окончания штуки ткани, пока не забыл бы о своей неразрешимой загадке и обо всем остальном, кроме ощущений минуты. Но получение денег стало делить его работу на периоды, и деньги не только росли, но и оставались при нем. Он все более проникался мыслью, что они, как и его станок, знают его, и потому он ни за что не разменял бы эти монеты, ставшие ему близкими, на другие, незнакомые. Он любовно брал их в руки, считал и пересчитывал, и любование их формой и цветом стало для него такой же потребностью, как утоление жажды. Однако только ночью, когда работа была закончена, он доставал свое сокровище. Вынув из пола под станком несколько кирпичей, он устроил тайник и там прятал чугунный горшок, в котором хранились его гинеи и серебро. Опустив горшок в тайник, он клал кирпичи на место и засыпал их песком. Нельзя сказать, чтобы его часто посещала мысль об ограблении, — в те дни в сельской местности многие хранили деньги в потайном месте, и в Рейвлоу были старые труженики, которые, как всем было известно, прятали свои сбережения, вероятно, просто под матрацем, но их более бедные соседи, хотя не все они отличались честностью, свойственной их предкам в дни короля Альфреда[7], не обладали достаточно смелым воображением, чтобы задумать покражу. Да и как могли бы они тратить эти деньги в родной деревне, не выдав себя? Они были бы вынуждены бежать, а бегство в те времена было столь же темным и сомнительным предприятием, как полет на воздушном шаре.

вернуться

5

Гинея — английская золотая монета, бывшая в обращении до начала XIX века. С 1717 года равнялась 21 шиллингу. 1 шиллинг — 1/20 фунта стерлингов.

вернуться

6

Крона — английская серебряная монета, равная пяти шиллингам.

вернуться

7

Альфред Великий (848–901) — англосаксонский король (871–901), о котором сохранилась память как о мудром и просвещенном монархе. Годы его правления народ окружил легендой. Они представлялись ему своеобразным «золотым веком».