Долли была поставлена в тупик этим новым для нее словом, но она боялась расспрашивать ткача, потому что слово «часовня» могло означать какой-нибудь вертеп порока. Немного подумав, она сказала:

— Ну, мастер Марнер, никогда не поздно начать жить по-новому, и если раньше вам не пришлось узнать, что такое церковь, то вы и представить себе не можете, какую радость принесет она вам. Только побывав в церкви и послушав молитвы и пение во славу господа, — спасибо за это мистеру Мэси, — да хорошие слова нашего доброго пастора мистера Крекенторпа, а особенно приняв причастие, я, чувствую в себе покой и счастье, а если и приходит беда, я нахожу в себе силы перенести ее, ибо я искала помощи в верном месте и предалась воле тех, кому мы все должны будем вручить свою душу, когда придет наш час. Если мы выполним наш долг, никак нельзя поверить, что они, те, кто над нами, окажутся хуже нас и не выполнят своего.

Изложение немудреного богословия Рейвлоу устами бедной Долли не произвело большого впечатления на Сайлеса. В сказанном ею не было слов, способных напомнить ему о том, что он считал своей религией, а употребляемые Долли местоимения во множественном числе — отнюдь не ересь с ее стороны, а лишь средство избежать самонадеянной фамильярности — совсем сбивали его с толку. Он продолжал молчать, не расположенный согласиться с той частью речи Долли, которую понял полностью, — ее советом пойти в церковь. Сайлес настолько отвык от общения, выходящего за пределы кратких вопросов и ответов, нужных для его простых деловых разговоров, что слова не шли ему на ум, если в них не было особой необходимости.

Маленький Эрон, который уже привык к страшной особе ткача, теперь стоял рядом с матерью, и Сайлес, по-видимому впервые его заметив, попытался ответить на любезность Долли, предложив мальчику лепешку. Эрон подался назад и уткнулся лицом в плечо матери, но все же решил, что кусочек лепешки стоит риска, и протянул руку.

— Как тебе не стыдно, Эрон! — упрекнула его мать, сажая к себе на колени. — Ведь ты только недавно ел лепешки. Он удивительно прямодушный ребенок, — продолжала она с легким вздохом. — Это мой младшенький, мы очень балуем его: либо я, либо муж вечно держим его около себя, глаз с него не спускаем.

Она погладила русую головку Эрона и про себя подумала, что мастеру Марнеру должно быть приятно посмотреть на такого красивого ребенка. Однако Марнер, сидя по другую сторону очага, видел не розовое личико с тонкими чертами, а лишь расплывчатый круг с двумя темными пятнышками.

— И голосок у него как у птички, вы даже представить себе не можете! — продолжала Долли. — Он умеет петь рождественский гимн, его научил отец. Я думаю, из него будет толк, раз он мог так быстро запомнить божественную песнь. Ну-ка, Эрон, встань и спой мастеру Марнеру рождественский гимн!

Вместо ответа Эрон снова уткнулся лицом в плечо матери.

— Как некрасиво! — мягко сказала Долли. — Встань, когда мама велит! Давай я подержу лепешку, пока ты будешь петь.

Эрон готов был показать свои таланты даже перед людоедом — при наличии, конечно, надежной защиты. Он еще некоторое время ломался, тер руками глаза, поглядывал сквозь пальцы на мастера Марнера, дабы убедиться, что тот с нетерпением ждет его пения, потом зашел за стол, над которым виднелись только его головка и широкий воротник, что делало его похожим на херувима, не обремененного телом, и начал чистым звонким щебетом выводить мелодию, ритм которой был ритмом трудолюбивого молота:

Веселым людям бог оплот.
Не надо грусти, слез.
С небес в день рождества сошел
Спаситель наш Христос.

Долли слушала с благоговением, поглядывая на Марнера в надежде, что этот напев побудит его обратиться к церкви.

— Это рождественская музыка, — сказала она, когда Эрон окончил и получил обратно свою лепешку. — Нет на свете другой такой песни, как «Чу, хор ангелов запел!» И вы сами понимаете, мастер Марнер, как это должно звучать в церкви, когда поет целый хор, и фагот играет, и вам кажется, что вы уже перенеслись в лучший мир. Я не хочу говорить дурно об этом мире, куда нас поместили те, кто лучше нас знает, что нам нужно, но коли существуют пьянство и ссоры, опасные болезни и тяжкая смерть, как мне уж довелось видеть много-много раз, то человеку приятно послушать про иной, лучший мир. А ведь мальчик поет хорошо, не правда ли, мастер Марнер?

— Да, — рассеянно ответил Сайлес, — очень хорошо.

Рождественская песня с похожим на стук молота ритмом показалась ткачу странной музыкой, совсем не похожей на гимн, и не произвела на него того действия, на которое рассчитывала Долли. Но он хотел выразить ей свою благодарность и не придумал ничего иного, как предложить Эрону еще одну лепешку.

— Ах, нет, спасибо, мастер Марнер! — сказала Долли, останавливая уже протянувшего ручонку Эрона. — Нам пора домой. Желаю вам всего хорошего, мастер Марнер. Если вы когда-нибудь прихворнете и не сможете заботиться о себе, я охотно приду, приберу для вас и приготовлю вам поесть. Но я очень прошу вас не ткать по воскресным дням, ибо это вредно и душе вашей и телу, а деньги, заработанные в этот день, окажутся для вас жестким ложем, когда настанет ваш последний час, если до этого не растают как вешний снег. Извините меня, мастер Марнер, за то, что я так вольно разговаривала с вами, но, поверьте, я желаю вам только добра. Поклонись, Эрон!

— Прощайте, большое вам спасибо! — сказал Сайлес, открывая для Долли дверь, но не мог не испытать чувства облегчения, когда она ушла, потому что теперь снова можно было ткать и стонать сколько ему захочется.

Взгляд простодушной женщины на жизнь с ее радостями, которыми она пыталась ободрить ткача, казался ему лишь отблеском незнакомых предметов, и его воображение не могло придать им четкого облика. Источник человеческой любви и веры в божественную любовь еще не открылся в нем, и душа его была полувысохшим ручейком, перед которым на песчаном дне образовалась преграда, заставив его пробираться в обход во тьме.

Итак, невзирая на дружеские уговоры мистера Мэси и Долли Уинтроп, Сайлес провел рождественский праздник одиноко и, сев за стол, отведал жаркого с печалью в сердце, хотя мясо досталось ему в подарок от соседей. Утром он увидел, что жестокий мороз сковал каждый листок и каждую травинку, а красная вода полузамерзшего пруда дрожала под резким ветром. К вечеру пошел снег и скрыл белой пеленой даже эту мрачную картину, оставив Сайлеса наедине с его тоскою. И весь долгий вечер он сидел один в своем обворованном жилище, не позаботившись даже закрыть ставни или запереть дверь, сидел, сжимая голову руками, и стонал, пока охвативший его холод не напомнил ему, что погас огонь.

Никто в этом мире, кроме него самого, не знал, что это тот самый Сайлес Марнер, который когда-то нежно любил друга и верил в доброту небес. Теперь даже ему самому прошлое казалось каким-то туманным сном.

А в Рейвлоу весело звонили колокола, и в церковь собралось прихожан больше, чем в любое иное время года. Их багровые лица среди темной зелени пышных веток свидетельствовали о том, что люди основательно подготовились к долгой праздничной службе, плотно позавтракав поджаренным на пахучем сале хлебом и элем. Эти зеленые ветки, а также гимн и хорал, которые можно было услышать только на рождество, даже молитва, читаемая только в этот день и отличающаяся от других молитв своей продолжительностью и проникновенностью, — все это вместе вносило в богослужение какой-то смутный, волнующий смысл, который взрослые люди, уподобляясь детям, не могли выразить словами, чувствуя лишь, что и вверху, на небе, и внизу, на земле, совершалось ради них нечто великое и таинственное, в чем участвовали и они сами своим присутствием в храме божьем. По окончании службы люди, все с теми же багровыми лицами, возвращались по трескучему морозу домой, довольные тем, что остальную часть дня они могут пить, есть, веселиться и пользоваться этой дарованной христианам свободой уже без всякого благочестия.