И все же, вероятно, сама милая Нэнси еще острее ощущала, что ей отказано судьбой в блаженстве, которого она когда-то ждала со всевозможными надеждами и приготовлениями, торжественными и прозаическими, которые наполняют мысли любящей женщины, когда она готовится стать матерью. Разве не было в комоде ящика, полного детских вещей, сделанных ее аккуратными руками, неношенных и нетронутых, лежащих в таком порядке, в каком она сложила их четырнадцать лет назад, кроме одного маленького платьица, в котором ребенка похоронили? Но, несмотря на это тяжкое испытание, Нэнси оставалась столь безропотной, что несколько лет назад раз и навсегда запретила себе открывать этот ящик, чтобы не лелеять в себе желания того, в чем ей было отказано.
Может быть, эта строгость к самой себе, не допускавшая никакого снисхождения, которое она считала грехом, и не позволяла ей применять свою же мерку к мужу. «Это совсем другое дело, — рассуждала она, — мужчине гораздо труднее примириться с таким разочарованием. Женщина всегда может найти себе утешение, посвящая все помыслы мужу, но мужчина нуждается в чем-то таком, что заставляло бы его смотреть в будущее; да и сидеть часами у камина мужчине гораздо скучнее, чем женщине». И каждый раз, когда Нэнси доходила в своих размышлениях до этого места, стараясь видеть вещи в таком свете, в каком их видел Годфри, ее вновь обуревали сомнения. Сделала ли она все, что было в ее силах, чтобы облегчить Годфри тяжкое испытание? Была ли она действительно права, когда с таким упорством, стоившим ей немало горя, шесть лет назад, а затем снова четыре года назад, возражала против желания мужа усыновить ребёнка? Усыновление чужого ребенка было вообще чуждо нравам и обычаям того времени, но у Нэнси сложилось еще свое особое мнение на этот счет. Нэнси, по ее характеру, было так же необходимо иметь определенную точку зрения на все интересовавшие ее вопросы, не входившие исключительно в ведение мужчин, как и назначать точно определенное место для каждого принадлежащего ей предмета. А ее мнения были для нее теми жизненными правилами, исходя из которых она и действовала. Они были тверды не своей основой, а тем, что она держалась за них с настойчивостью, неотделимой от ее умственной деятельности. Для всех житейских обязанностей и норм, начиная от дочернего почтения и кончая выбором бального туалета, хорошенькая Нэнси Лемметер к тому времени, когда ей исполнилось двадцать три года, обладала незыблемым сводом созданных ею законов, и ее привычки строго им соответствовали. Эти твердые убеждения ничуть не мешали ей жить, — они пускали корни в ее уме и росли тихо, как трава. Много лет назад, мы знаем, она настаивала на том, чтобы одеваться, как одевалась Присцилла, потому, что «сестры должны одеваться одинаково» и потому, что «она поступит правильно, если будет носить платье, запачканное сырной краской». Это был незначительный, но типичный пример того, каким способом Нэнси регулировала свою жизнь.
Мы видим, что в основе трудного для нее самой сопротивления желанию мужа лежало не мелочное чувство эгоизма, а одно из ее твердых убеждений. Усыновить ребенка из-за того, что тебе самому было отказано в детях, означало, по ее мнению, испытывать провидение и строить свою судьбу наперекор воле всевышнего. Она была уверена, что из приемного ребенка не выйдет ничего хорошего, он будет проклятием для тех, кто дерзостно и своенравно добивается того, в чем, по неведомой причине, ему, для его же блага, отказано. «Когда вы видите, что тому или иному быть не суждено, — говорила Нэнси, — прямая ваша обязанность — отступиться не только от всяких попыток, но и от самого желания». Едва ли нашлись бы мудрецы, которые были бы способны оспорить ее правило, разве что оспорив его формулировку. Что же касается признаков, по которым она определяла, что тому или иному быть не суждено, то они зависели от ее чрезвычайно своеобразного мышления. Она отказалась бы сделать покупку в определенном месте, если бы три раза подряд на ее пути возникало препятствие в виде дождя или какого-либо другого явления, посланного небесами, полагая, что своенравное пренебрежение этими указаниями непременно повлечет за собой перелом руки или ноги, а то и еще большее несчастье.
— Но почему ты считаешь, что этот ребенок обязательно вырастет плохим? — спрашивал Годфри, уговаривая жену. — У ткача же она растет ничуть не хуже других ребят. А ведь он удочерил ее. Во всей округе нет более красивого ребенка, и она как будто прямо создана для того положения в жизни, которое мы могли бы ей дать. Разве мыслимо, чтобы такой ребенок стал проклятием для своих приемных родителей?
— Да, мой дорогой Годфри, — отвечала Нэнси, которая сидела, сжимая сложенные на коленях руки, и смотрела на мужа взглядом, полным грусти и любви. — У ткача девочка, может быть, и вырастет хорошей, но не забывай, что он не искал ребенка, как собираемся делать мы. Нас, я уверена, это к добру не приведет. Разве ты не помнишь, что рассказывала нам леди, которую мы встретили на водах в Ройстоне, о ребенке, усыновленном ее сестрой? Это единственный случай усыновления, о котором я когда-либо слышала, и что же? Приемыша, когда ему исполнилось двадцать три года, сослали на каторгу. Нет, дорогой Годфри, не проси меня сделать то, что, я убеждена, было бы дурно. Я была бы несчастна до конца моих дней. Я знаю, тебе очень тяжело — мне такое лишение переносить легче, но ведь на то воля провидения.
Может показаться странным, что Нэнси с ее религиозными убеждениями, выхваченными из узких общественных традиций, отрывков церковного вероучения, недостаточно понятых, и девических суждений, основанных на очень небольшом жизненном опыте, сама пришла к образу мышления, столь родственному мышлению многих благочестивых людей, чьи верования образуют систему, ей совершенно неизвестную. Но это уже не покажется странным, если принять во внимание, что человеческие верования, как и все, что растет само по себе, всегда вырываются за пределы системы.
Годфри, как только решил усыновить ребенка, указал на Эппи, которой было тогда двенадцать лет. Ему и в голову не приходило, что Сайлес скорее согласится расстаться с жизнью, чем с Эппи. Он был уверен, что ткач, желая только добра девочке, которой он посвятил столько хлопот, будет рад, если на ее долю выпадет такое счастье. Она всегда будет от души благодарна Сайлесу, а он будет обеспечен до конца своих дней и щедро вознагражден за все то хорошее, что он сделал для ребенка. Разве не обязаны люди, занимающие более высокое положение, снимать заботу с людей, несравненно более бедных? Годфри Кессу, по причинам, известным ему одному, это казалось совершенно естественным, и, впадая в обычную ошибку, он вообразил, что осуществить его желание будет легко, раз у него есть на это свои личные мотивы. Конечно, он просто не понимал истинного отношения Сайлеса к Эппи, но следует помнить, что те впечатления, которые Годфри мог вынести, сталкиваясь с трудовым людом в тех краях, наводили его на мысль, что тонкость чувств редко уживается с мозолистыми ладонями и скудными средствами, а проникнуть в те исключительные события, которые произошли в жизни ткача, он не имел случая, да и не пытался. Только по незнанию и непониманию истинного положения вещей мог Годфри сознательно лелеять такой бессердечный замысел. Вообще же его природная доброта давно взяла верх над разнузданными желаниями, и похвала Нэнси была основана не только на ослеплении любящей жены.
«Я была права, — говорила она себе, припоминая их споры. — Я чувствую, что была права, ответив ему отказом, хотя один бог знает, как это было мне больно и тяжело. А как великодушно отнесся к моему отказу Годфри! Другой на его месте очень рассердился бы за такое сопротивление его желаниям и мог бы даже воскликнуть, что ему не повезло с женитьбой. Но Годфри ни разу не проронил жестокого слова. Он только не умеет скрывать свои чувства; я знаю, все кажется ему таким бесцельным, даже имение. А насколько по-другому все было бы для него, если бы он, проводя время на своих полях, знал, что у него подрастают дети, ради которых он хлопочет. Но я не должна роптать: кто знает, быть может, если бы он женился на другой и у нее родились дети, она причинила бы ему другие огорчения?»