На первый взгляд, в еврейском провинционализме Шага­ла нет ничего впечатляющего. Фольклор, деревенская идиллия, мелкобуржуазный еврейский городишко, бесконеч­ные детские воспоминания. Кому интересен этот еврейский городишко, эти родственники, молодожены, эксцентрики, скрипачи, праздники, обычаи, субботние свечи, коровы, свитки Торы и деревенские заборы? Детство - вот страна, из которой Шагал так и не сумел убежать и в которую он возвра­щается снова и снова, невзирая на Париж, Европу, мировые войны и революции. Все это может быть очаровательным и трогательным, но кому-то может показаться тошнотворно-сентиментальным. Любой человек имеет право задать во­прос: и это все? Из-за чего весь этот шум? Разве это не еще один вариант современного примитивизма, всего лишь вид яркого, романтического популярного искусства? Шагал не дает ответа; возможно, он и не знает его; он просто улыбает­ся и продолжает рисовать свой яркий мир, те же самые домишки, те же самые детские воспоминания, те же самые цветные фрагменты первых лет его жизни: коров и скрипа­чей, евреев и ослов, канделябры и невест. Но посреди всего этого - ангелы и луны, пылающие костры и глаз Бога в деревне. Ибо, что есть детство, как не время великих событий; время, когда великие личности находятся рядом и выглядывают из-за угла соседнего дома; время, когда самые сокровенные символы души являются повседневной реаль­ностью и мир все еще светится своим самым глубинным светом. Это детство возвращается в праисторию и обнимает ангелов Авраама так же нежно, как и соседского ослика; оно воспринимает свадьбу и поцелуй жениха и невесты с таким же восторгом и в таких же ярких красках, как и весну, и освещенные луной ночи первой любви. В этом детстве личное и сверхличное, близкое и далекое, душа и внешний мир еще не отделены друг от друга; жизнь течет по красивой местности единым потоком, в котором слиты божество и человек, животное и мир. Эта одновременность внешнего и внутреннего, постигающая мир в душе и душу в мире; эта одновременность прошлого и будущего, ощущающая надеж­ду на будущее в далеком прошлом и вину миновавших столетий в боли столетия нынешнего - вот реальность дет­ства Шагала и вечное присутствие первичных образов в его воспоминаниях о Витебске.

По этой причине в его картинах нет верха и низа, нет жестких, неодушевленных вещей, нет границы между человеком и животным, между человеческим и божественным. Пребывая в экстазе любви, человек по-прежнему носит на плечах ослиную голову его животной природы, а ангельское спокойствие сияет посреди роковой смуты. Все картины Ша­гала пронизаны не преломленным призмой понимания заду­шевным божественным светом, который в детстве заполняет весь мир; вся реальность становится символом; любой оско­лочек мира трансформируется в божественную тайну.

Вероятно, Шагал "не знает", что находит на него в его картинах, но сами картины знают это и располагают доказа­тельствами этого знания. В них присутствует бесконечная череда образов любимой: душа, ангел и вдохновляющая сила женского начала. На одном из полотен, художник (кото­рый конечно, ничего не знал об осле Люции, падшем чело­веке из романа Апулея) изображен с головой осла, стоящим перед мольбертом и поднявшим глаза к женской фигуре души; на другой картине палитру держит сам ангел; еще на одной с мольберта глядит сама душа. Каждый раз он выра­жает бессознательное знание того, что его руку направляет неземная, сверхличностная сила, которая дает вдохновение и указывает путь земным созданиям. Во всех этих видениях, мужское начало - тупое, звериное и приземленное, в то время, как женское сияет всеми цветами неземной радуги.

Это ударение на женском начале отражает нечто совер­шенно новое в мироощущении еврейской нации, нравствен­ность и дух которой дотоле были настолько патриархаль­ными, что женское начало, угнетенное и почти презираемое, могло говорить только иносказательно. У Шагала, это не просто компенсирующий противоположный аспект, который вырывается наружу подобно мистическим потокам, бурля­щим под поверхностью истории еврейской культуры; Шагал, скорее, является пророком нарождающейся новой реаль­ности, сдвига, происходящего в самых глубинах. И уже одно это дает нам основание говорить о пророческой миссии Ша­гала.

Заполняющая мир Шагала фигура женской души выходит за пределы его личности, да и за пределы любого современ­ного чисто еврейского комплекса; ибо круг, центр которого она образует, является первичным кругом архетипических символов, типа ночи или луны, невесты или ангела, любимой или матери. Но мать с ребенком поразительно редко находится в центре этих картин, и это характерно для ситуа­ции современного человека и еврея. Похожая на мадонну мать с ребенком, появляющаяся на полотнах Шагала, всегда играла значительную роль в еврейской жизни, как коллек­тивная регенерирующая эмоциональная сила женского нача­ла. Но она всегда оставалась символом коллективных сил и никогда по-настоящему не воплощалась, как индивидуаль­ная женская сила в жизни, или, как женская сила, глубоко укоренившаяся в душе еврея. Но главным является индиви­дуальное воплощение задушевного и женского в мужчине, и именно в таком виде женское начало появляется в картинах Шагала и доминирует в них: как очертания магической и завораживающей, вдохновляющей и восторженной души, преобразующей мир звездопадом ее красок.

По этой причине в центре его работы находится связь мужского начала с этим типом начала женского; и по этой причине в любовниках Шагала вновь и вновь таинственным образом возникает эта загадочная реальность мира цветов. И Витебск, и Париж Шагала полны этими невестами и женихами, которых он никогда не устает рисовать; в них живет темень ночных прогулок и золотой свет экстаза души. Его осел может ковылять или на крыльях воспарять в высшие царства; в виде гигантского, красного ангела, он может держать чашу священного вина опьянения; а луна оказаться так близко к любовникам, что далекий мост, слов­но край реальности, обозначит границу преображения, в ко­тором любовники, ангелы и цветы держат друг друга за руки, в котором переплетение порыва и души, человеческого и божественного, цвета и света - это всегда одно и то же свидание, встреча жениха и невесты. Только это - свидание трансцендентального Бога с его женской имманентностью; это встреча keter и Shekinach, Бога и души, человека и мира, которая происходит во внутренней реальности каждой живой пары.

Здесь каббалистический и хасидский символизм еврейс­кого мистицизма становится реальностью опьяненного лю­бовью человека, богатая палитра которого свидетельствует, что творческий человек создан по образу Бога, и на картинах которого, изображающих земную человеческую жизнь, тво­рение вечно начинается заново.

Любовники - это Божья печать на мире, печать, которая подтверждает его связь с реальностью человека - радугу новой надежды. Ибо, несмотря на весь ужас и отчаяние всех погромов и распятий, несмотря на все пожары и войны, эта земная жизнь является утешением самого божества, если воспринимать ее как символ, каковым она и является.

Белая корова, лежащая рядом с евреем, завернутым в талис своего одиночества - это умиротворение материнско­го мира; и в ночной деревне, где низкие домишки бедняков скособочились среди полей и заборов, поблескивает гигант­ский, широко открытый глаз Бога. Он вечно следит за нами, вечно наблюдает за миром и нами в мире и в нем самом; и везде есть центр реальности, который проявляется в спо­койствии, как присутствие Бога. Возможно, женщина, доящая под луной голубую корову, обращает на этот глаз меньше внимания, чем она обращает на цыплят и дома; и, тем не менее, этот глаз доминирует в ночном мире и открывается везде, где создания приходят в себя.

Но мир приходит в себя, главным образом, в ночное время, под луной, когда говорит сокровенное и ломается печать на мире тайны. Именно поэтому ночь является вре­менем экстаза, когда жар-птица души, в виде огненного пету­ха, похищает женское начало и музыка любовников перест­раивает мир в совершенное изначальное единство, из кото­рого он и появился на свет.