Как его детская природа, так и его неадекватность миру, вечно поддерживают в нем его память о первичном мире и то счастливое чувство, что он может, по крайней мере время от времени, быть адекватным этому миру и восприимчивым к нему. В творческом человеке, восприимчивость и стра­дания, проистекающие из высшей формы чувствительности, не ограничиваются восприятием детского и архетипического миров, а также "реального", "великого", так и хочется сказать "стоящего" мира. Можно быть уверенным, что всегда и везде он будет стремиться открыть это мир заново, заново раз­будить его, придать ему форму. Но он не отыщет этот мир, если будет искать что-то, находящееся вне его; нет, он знает, что его встреча с полной реальностью, с единым миром, в котором все по-прежнему пребывает в "целости", связана с трансформацией его самого в направлении целостности. По этой причине, он должен в любой ситуации, в любом комп­лексе, расчищать тот единственный проход, через который может проникнуть открытый мир.

Но хотя, в особенности у величайших из творческих людей, процесс формирования зачастую идет долго и труд­но, требуя от эго и сознания огромных усилий, встреча с собственной глубиной является, как и любой подлинно тран­сформативный процесс, не актом воли и не чудом, а событием, происходящим по милости Божьей. Это не умень­шает значимости "opus", напротив - увеличивает ее; пос­кольку, в результате загадочного общения с "я", эго, обосно­ванно ли, необоснованно ли, но возлагает на себя ответст­венность за работу, не отрицая своей вины и неготовности.

Хотя творческий процесс зачастую направлен на удо­вольствие и не всегда преисполнен страдания, внутреннее напряжение или страдание души создает проблему, которую можно творчески решить только путем создания произве­дения. В этом страдании, которое творческий человек до­лжен испытывать в своей непрерывной борьбе с бессозна­тельным и самим собой, восходящая трансформация, которая составляет процесс его индивидуации, ассимилирует все недостатки, поражения, неудачи, тяготы, несчастья и болезни человеческой жизни, что обычный человек отбрасы­вает в сторону и относит на счет тени и Дьявола, как отрица­тельных элементов, противостоящих его эго-идеалу.

Но единство эго и "я", которое определяет творческий процесс, как таковой, содержит также зоны оцепенения и хаоса, угрожающие жизни обладающего сознанием челове­ка. В творческой сфере они порождают третий элемент, ко­торый охватывает и превосходит их обоих, и этот элемент есть форма. Обе антитезы участвуют в ней, ибо оцепенение и хаос - это два полюса, соединенные в форме, и форме с двух сторон угрожают склероз и хаотический распад.

Однако негатив исправляется не только узами формы. Ибо творческий человек всегда находит источник роста и трансформации в своей собственной тени и несовершенстве.

Мы перед тем, что беспокоит и пугает нас,

С начала самого в долгу, которого не возвратить.

Смерть - вечная участница создания:

Вот так слагаются неслыханные песни.18

В данном случае, "смерть" означает, как ужас и опасность, так и рубежи человеческой слабости. Она - это все, что причиняет эго страдания и мучения. Восхваляя смерть, как необходимое условие любой трансформации, смешиваю­щей жизнь и смерть, поэт соединяется с самим Богом твор­чества, Богом трансформации, который дарит жизнь и смерть, и сам является жизнью и смертью.

Творческий человек ощущает и себя, и божество, как изменение, как добровольную трансформацию в творении. И поэт говорит и о божестве, и о самом себе, когда он вклады­вает в уста Творца следующие слова:

В моих работах есть порыв,

Меня влекущий к все учащающимся превращеньям.19

Рискуя присовокупить к одной несовершенной формули­ровке еще одну, я бы хотел закончить мои заметки анализом одного из стихотворений Рильке. Объяснить смысл стихот­ворения можно только очень приблизительно; но нас может оправдать то, что это стихотворение является уникальным выражением тех отношений, о которых мы сегодня говорили. Стихотворение, о котором идет речь, это двенадцатый сонет из второй части "Сонетов к Орфею":

Стремиться к преобразованиям, найти вдохновение в пламени где, полная перемен, вещь ускользает от тебя; дух - источник, который правит всем земным, В движении жизни больше всего любит поворотный момент. То, что достигает долговечности, отвердевает; укрывшись Среди незаметной серости, чувствует ли оно себя в безопасности?

Погоди, твердой вещи грозит вещь потверже.

Увы - вдали молот уже занесся для удара.

Знание дается тому, кто бьет ключом;

В восхищении, оно ведет его, показывая ему то, что создавалось

в радости И зачастую решение одной задачи лишь порождает новую.

Восторг от решенной сложнейшей задачи -

Это дитя расставания. И Дафна, преображенная,

Чувствуя себя лавром, хочет , чтобы ты превратился в ветер. 20

(Известный перевод Г.Ротгауза, не адекватен переводу приводи­мому Нойманном и не годится для последующего анализа. Поэтому редакция дает свой перевод этого сонета. Для сравнения приведен перевод Г.Ротгауза (Райнер Мария Рильке, Сб. "Новые стихотворения", М. Наука, стр.307)):

О, полюби перемену! О, пусть вдохновит тебя пламя, где исчезает предмет и, обновляясь поет... Сам созидающий дух, богатый земными дарами, любит в стремлении жизни лишь роковой поворот. Все, что замедлило бег, навеки становится косным Пусть сокровенно оно, бестревожным себя оно манит. О, погоди: грозящее сменится вновь смертоносным. Горе: невидимый молот гремит! Тех, кто прольется ручьем, с отрадой признает познанье, и оно их ведет, радуясь зримо и явно, в область творенья, начала которой открылись в конце. Каждый счастливый удел -дитя или внук расставанья, так изумившего всех. И превращенная Дафна, ставшая лавром, хочет узнать тебя в новом лице.

Один критик написал: "Есть искушение связать это стихотворение со словами Гете о восстанавливающем силы творении".21

Но вторая строфа этого сонета не имеет ничего общего с сущностью Гете, содержащей жизнь и смерть, а основана на апокалиптическом видении; это не формулировка аноним­ного принципа, а заявление, сделанное от имени Бога, обратившегося к Святому Иоанну на Патмосе:

Ученость для меня не значит ничего,

ибо я есть огнепад

и взгляд мой расщепляет, подобно молнии.

Гляди, я ему медлить не позволю.22

А в строчках:

Найти вдохновение в пламени

Где, полная перемен, вещь ускользает от тебя,

нам, вроде бы, слышится отзвук "благословенного жела­ния" Гете, но и здесь Рильке говорит о чем-то другом. Смер­тоносное пламя несет с собой потрясающую метаморфозу, но вещь может превратиться во что-то другое только тогда, когда она удаляется от нас; чудо происходит только тогда, когда "становится невидимым".

Мы противопоставили отвердению и хаосу содержащий жизнь и смерть принцип трансформации. Данное стихотво­рение возносит эти антитезы в царство невидимого; пламя пожирает их субстанцию, о чем Бог и говорит Иоанну на Патмосе:

И я попробовал одну из их вещей, чтобы проверить, нужна ли мне она -То, что горит, то - настоящее.23

Вещь доказывает свою подлинность только самопожерт­вованием, только смертью в испепеляющем пламени. "Стремление к преобразованиям" (дословно; "волевое желание преобразований"), о котором идет речь в первой строчке, доступно только тому, кто полностью готов к само­пожертвованию. Ибо трансформация, явление, которое происходит вопреки всякой воле, может быть "вызвана усилием воли" только тогда, когда имеет место готовность умереть. Человек, способный на глубокое озарение, знает, что подлинная жизнь проживается не произвольно, а управ­ляется тайными нитями невидимых образов: "Ибо, мы в образах живем по настоящему";24 но даже это утверждение кажется слишком уж определенным, слишком уж "долговеч­ным", поскольку "в движении жизни" божество больше всего любит "поворотный момент".