Соседи беспокоили скопца все меньше и меньше. Он попросту не замечал их, этих ничтожеств, недостойных и короткого взгляда почтенного и уважаемого всеми евнуха. Стражник, подающий ему очередной жалкий пай, не удивлялся отсутствующему виду пленника – за время долгой службы он встречал много таких же, отвергнувших реальность и заменивших ее бесполезными фантазиями.

Потом, когда по велению судьи они все же, вопреки ожиданию, отправлялись на Серые Равнины, пелена падала с глаз, и они, словно проснувшись, начинали страшно вопить и биться в припадке ужаса у ног палача. Боги не желали им спасения, и только, наверное, стража темницы знала – боги и не видели этих несчастных, занятые то ли более важными делами, то ли вообще забывшие о рабах своих на земле.

Между тем приближался Байо-Ханда – день казни особо опасных преступников, назначенный на конец луны. Глашатаи напоминали о нем народу каждое утро, так что зрителей ожидалось немало. Все бледнее и мрачнее становились узники, все светлее делалось на душе старого скопца. Он стоял на самом пороге безумия, и, как прочие, ему подобные, страстно желал лишь одного: поскорее сделать последний шаг – в эту бездну, где ничто уже не потревожит его покоя и тишины.

* * *

На половине невест было сумрачно. Даже благозвучная, чуть печальная музыка Диниса не обращала девушек к светлым думам. Привычное течение их жизни нарушилось; дни, полные приятных забот и пустых разговоров, остались в прошлом, и сейчас им казалось – навсегда. Страх, особенно жуткий душными, черными туранскими ночами, сковывал их кроткие души; маленькие сердечки бились с непривычной силою, и каждый шорох, каждый случайный посторонний звук отзывался в них сначала сосущей пусто, той, а потом барабанной дробью.

Древний Мальхоз – евнух, приставленный к императорским невестам вместо Бандурина, был совершенно глух, мал ростом и немощен, так что на его помощь рассчитывать не приходилось.

И ни на чью помощь рассчитывать не приходилось, ибо после страшного убийства Алмы вся стража переместилась поближе к покоям Илдиза, что находились на другой половине дворца. С невестами же, кроме Мальхоза, был только юный Динис – днем, а ночью возле дверей густо храпел толстый старый стражник, коего никакими силами нельзя было разбудить. Однажды Ийна вышла к нему перед самым рассветом, напуганная стрекотаньем цикад и павлиньими воплями, но как ни трясла его, как ни щипала, он даже не пошевелился.

Забытые всеми, девушки целые дни проводили в тягостном молчании. Только самая младшая и смешливая – Хализа – как-то скрашивала эту странную жизнь. Легкий нрав ее не выдерживал ни долгого страха, ни долгой тоски. Стараясь хранить на тонком свежем личике своем такое же скорбное выражение, как у остальных, она молча вышивала или смотрела в окно, и все же порой не выдерживала: то, что-то вспомнив, тихонько прыскала в кулачок, а то и вовсе разражалась звонким заливистым смехом.

Товарки отвечали ей укоризненными взглядами, шикали, покачивали головами, и Хализа в смущении замолкала – с тем, чтобы через пару-другую вздохов снова пискнуть и захихикать. Так и теперь. Вдруг замерев с иглою в нежных пальчиках, она ахнула, повалилась на тахту и затряслась от беззвучного смеха. На этот раз не выдержала и Мина. Возмущенно поглядев на Хализу, она, неожиданно для самой себя, всплеснула руками и тоже захохотала, с каждым мгновением чувствуя, как уходит несвойственная и ей тоска и облегчается душа.

– Глупые курицы! – вскричала Баксуд-Малана, раскрасневшись от негодования. – Замолчите!

Но было уже поздно. Словно освобождаясь от чуждого возрасту тяжелого молчания, все девушки с великой подхватили этот бессмысленный, но весьма и весьма приятный смех. В конце концов даже Баксуд-Малана, самая старшая и самая рассудительная, не смогла удержаться от тихого – в платочек – хихиканья. Щеки красавиц заалели, глаза заискрились; в добром порыве кинувшись друг к другу, они завалились в кучу-малу и началась прежняя, такая милая детская возня.

С улыбкой смотрел на девушек старый мудрый Мальхоз. Он знал: ничто так не спасает душу, как освобожденный смех, а потому не стал призывать к порядку расшалившихся императорских невест. Закрыв глаза, он погрузился в привычную дрему – без мыслей и сновидений, и только где-то глубоко, у самого сердца, скреблась мягкими коготками старинная, так хорошо знакомая боль. Мальхоз давно уже не придавал ей никакого значения, ибо всякий одинокий старец испытывал то же самое, и поправить сие не представлялось уже возможным – следовало смириться и продолжать жить, иначе маленькая боль могла перерасти в огромную, а с той справиться было бы гораздо труднее. Легко вздохнув, Мальхоз снова улыбнулся и уснул.

* * *

– Не путай меня, Конан, – сердито сказал Кумбар, отодвигая пустую бутыль. – Если не он, то кто?

– Надо поискать, – пожал плечами киммериец. – Я и сам не пойму, в чем дело, но… Прах и пепел! А что как этот жирный кастрат не убивал Алму?

– Он же сам признался! Ты слышал: «И тогда я взял шелковый шнурок…»

– Вот! Клянусь Кромом, тут что-то не так. Зачем он его взял?

– Ты удивляешь меня, варвар… Как «зачем»? Чтобы удавить…

– Кого?

– Кумбар едва сдерживал раздражение. Не понимая мотивов, коими руководствовался сейчас Конан в странном стремлении начать заново всю историю, он желал поскорее напиться и покинуть «Маленькую плутовку». И даже Диния, которая молча потягивала пиво, не принимая участия в беседе, не могла сейчас его удержать.

Прошло всего несколько дней с тех пор, как он предоставил Илдизу убийцу, и его порядком подмоченная репутация чуть «подсохла» – владыка благосклонно выслушал верного слугу своего и допустил к колену с лобзаниями. А теперь киммериец хочет запустить колесо в обратную сторону! И если окажется, что преступник и в самом деле не евнух, Кумбар наверняка навсегда потеряет расположение Великого и Несравненного, тем более, что другого преступника у него нет… Потому-то, несмотря даже на присутствие Динии, которая нравилась сайгаду все больше, он хотел улизнуть отсюда: пусть варвар сам решает, что делать. Он, Кумбар, в этом ему не помощник.

Тем не менее он спросил:

– Ты хочешь опять прикинуться Озаренным?

– Кром! Конечно, нет. Игра кончилась, сайгад.

Конан был на удивление терпелив. Но, пытаясь объяснить Кумбару свои сомнения, он и сам толком не знал, что же все-таки не устраивает его в этой разгадке тайны преступления.

Тучный, вечно потный евнух, казалось, как нельзя более подходил на роль убийцы, если учесть, к тому же, что вряд ли о нем кто-нибудь пожалел бы после казни. И если б с Алмой в действительности расправился он, варвар готов был сам воткнуть меч в его жирное брюхо, но – только сам, и только свой меч. Это соображение он незамедлитель но решил повторить сайгаду в надежде на то, что тот на конец его поймет.

– Ты же не можешь сам казнить каждого преступника, – так ничего и не понял Кумбар. – Оставь, Конан. Эрликом клянусь, я устал от этой истории!

– Оставлю. Но только после того, как жирный боров выйдет из темницы… Хей, сайгад, не скрипи зубами. А вдруг не он удавил Алму? Тогда будет еще одно убийство, но только теперь на нашей с тобой совести.

Никогда прежде киммериец не считал ублюдков, отправленных им на Серые Равнины, но тут явно что-то было не так. Собственное упрямство и ему казалось глупым, что говорить о сайгаде. Конан отлично понимал состояние старого солдата – ведь из-за казни невиновного он мог лишиться всех благ, к коим привык уже во дворце; и все же, отводя глаза – первый раз в жизни! – от маленьких свинячьих глазок Кумбара, варвар настаивал на освобождении евнуха или, хотя бы, на новом его допросе.

– Будь по-твоему! – выдохнул сайгад, и на этот раз уже он отвел глаза от синих конановых льдинок. – Я проведу тебя к нему. Но подумай: кому он нужен? Кто прольет о нем хоть одну слезу?

– А это уже не наше с тобой дело, – отрезал Конан, поднимаясь. – Идем!