Эх, нехороший ты, вуйко Тарас, злой. Как собака!

Однако думка думкою, а дело делом. Злясь и бурча, отобрал осавул два десятка хлопцев, велел отдать наказному пороховницы. И долго глядел со взгорка, как уменьшаются, сливаются с глиной, уходят в окоем всадники на быстрых оолах…

А после встал там, где раньше стоял отаман, правую руку за борт сюртука заложил и застыл истуканом. Подумал: «Чем хуже я, Андрий Ищенко, наказного?» Решил: да ничем не хуже!

Все больше и больше распалялась в душе ненависть к сидящим в слободе. Не удержавшись, осавул погрозил кулаком…

Не надейтесь! Если ворог не сдается, его режут до корня, и нет таких крепостей, которых не взяли бы унсы!

С часу на час вернется отаман с полоном, отпоенным афанас-травой, и полезут сахалинские вас штурмовать! Кто не пойдет, тех «брайдеры» заставят, кто побежит, тех оолики догонят…

Так и держа по-тарасовски руку, бродил по взгорку.

Ждал.

А ждать было тяжко.

Попросту невозможно.

Так и виделось, словно воочию:

…вот она, ложбина, где кипит бой!

…по всему яру валяются вороги, полумертвые от Яськовой струи и вовсе мертвые от унсовских сабель, но много еще сахалинских, и трудно приходится комбатантам!

…один против троих бьются они, и многие уже поранены, а иные и тяжко, но крепка еще унсовская сила, и падают слободские под карабелями, как трава под косой…

…и вуйко Тарас идет в шеренге, в самой средине ее, несокрушимый, как вековой дуб!

…тяжелая сабля подобна пушинке в руке его, птицей взлетает она, падает молнией, и валится наземь еще один супостат!

…а шаг в шаг за батьком наказным, не отставая, идет корзинный парубок-джурка; одну за другой подает он отаману кривые люльки, что лежат в поясной корзине…

…и берет их старый Тарас, и роняет в траву, чтобы потом, когда окончится битва, вернуться назад и по святому обычаю подобрать их…

Сражаются в кровавом яру комбатанты, и таращится на них из кустов опустелый, напуганный Ясько, и неизбежна перемога, и вечная слава ждет героев!

Чем хуже тех счастливчиков Андрий Ищенко?!!

А Паха, Паха… он ведь тоже там!

– И-э-э-эх, – вырвалось из горла.

И сам не ждал пан осавул, что вслед за криком обиженной души выскочит на волю иное слово, но оно, это слово, вырвалось – вопреки всему.

И было это слово:

– На сло-о-о-ом!!!!!!!!!!!!!

А потом помнил Андрий одно только: завертелись перед очами светлое небо и глинистое поле, по которому бежал он к слободским воротам, и чавкало под ногами, и екало где-то под селезенкой; хотелось оглянуться, но страшно было, что увидишь: один бежишь, а за тобою – никого, и тогда возьмет жуть и побредешь обратно, на вечный позор и осмеяние…

Но парубкам тоже было всего лишь по семнадцать-восемнадцать, мало кому – по двадцать весен, и хлопцы устали стоять стреноженными оолами, ожидая, пока сивый старик надумает послать их, молодых, в битву; комбатанты только и ждали приказа, к тому же десять и еще четыре из двух десятков были родом из Ищенок, а уж эти-то не могли отстать от своего вуйка!

Грянули пистоли с палисада, но кто ж обращал внимание на такую мелочь?.. И рухнули ворота, выбитые не «брайдерами», а попросту, без затей – сапогами, плечами, лбами медными, и завертелась, закрутилась по всей слободе кровавая карусель, где не было никому пощады, и никто не давал пощады, и не глядели убивавшие, кто перед ними – мужик ли, баба ли, а то и вовсе дите малое…

Кровью умылась слобода, но и унсам дорого обошелся порыв; в невесть откуда взявшемся зареве, в вопле и плаче, в блеянии овец и мекании коз метались и рвались тени, и едва ли не все мужики слободские уже лежали враскорячку, порубанные от плеча до пупа, с рассеченными головами и перерезанными глотками, а унсы хотя и не сочли потерь, но видели ясно, что двоим… нет, троим уже не вернуться к родному порогу…

И вдруг все стихло.

Не стало вольного поселения Новый Шанхай, и не было более ворогов. Оставались лишь раненые, расползающиеся по сторонам, но их можно было добивать не спеша, да немногие, вырвавшиеся в поле, но их можно было догнать без труда.

А еще оставался один живой, сжимающий в руке прямой, покрытый дымящейся кровью тесак. Пистолет, только что отброшенный, валялся у ног последнего из тех, кто сидел в осаде, смуглое лицо, перемазанное копотью, казалось совсем черным, и на нем жутко и весело сияли ослепительно-белые крупные зуб. И так ужасен был этот последний, мгновение тому скосивший выстрелом шестого унса, а перед тем зарубивший четвертого и пятого, что хлопцы, только что готовые переть в огонь очертя голову, оробели.

Почему-то сейчас, когда победа была так близка, каждому из них показалось очень страшным умирать…

А Искандер Баркаш, которому уже нечего было терять, шагнул вперед, навстречу невольно отшатнувшимся унсам, вытянул руку со сжатым в кулаке палашом и хрипло, издевательски сказал:

– Ну?

Стало тихо.

А потом пан осавул, шагнув к нему, ответил:

– Да.

Спустя мгновение клинки скрестились, и это был бой, страшнее которого ничего не видели за свою короткую жизнь комбатанты.

Искандер Баркаш умел драться; он владел палашом не хуже, чем пистолетом, а пистолетом едва ли не лучше, чем суперсовременным, невероятно редким и дорогим излучателем «Звяга», и уж кем-кем, а трусом его никто не смел назвать даже за глаза; он знал, что пришло его время, но разве судьба мусульманина не висит на шее его?.. И он готов был ко всему, но не раньше, чем возьмет еще хоть сколько-то жизней!..

Ну хотя бы одну, вот этого волчонка с морозными глазами, нагло шагнувшего вперед, навстречу ему, начальнику департамента здравоохранения и трудовых ресурсов Генерального представительства Компании на Валькирии, навстречу смерти своей…

Он хотел сейчас одного: зарубить волчонка, а там можно и умереть…

Баркаш нанес удар, сильный и точный.

Но палаш почему-то запнулся, пошел вкось, вырубив искры из плашмя подставленной сабли волчонка, и прямо в лицо Искандеру-аге хлестнул резкий и звонкий выкрик:

– Натюр де волянтре!

Нет, не зря изо всех отпрысков Унса Пращура считались Ищенки искуснейшими в пешей рубке. Из поколения в поколение, от отца к сыну передавали они тайные навыки владения отточенной до синего звона зброей, и все были обоеруки…

И потому сейчас, правой рукой вертя верную карабелю, а левой ловко подхватив брошенный кем-то из хлопцев ятаган, Андрий Ищенко не размышлял, нанося и парируя удары; руки думали за него, а он только выкрикивал в такт их движениям имена выпадов, контратак и защит.

– Приз де фер! – кричал он, и карабеля, отведя неуклюжий палаш, устремлялась сверху и вниз, за спину врагу.

– Ас-Саика! – выпевал он, и сияющий ятаган хищно налетал с высоты, норовя рассечь ворожью ключицу.

– Батман! – и клинок ворога ушел вправо, а на груди его появилось красное пятнышко.

– Аль-Баян! – едва успев отскочить, недруг с изумлением покосился на вспоротый локоть…

– Окимацу-но-ками! Гинья!

Вуйк рода Ищенок кричал, не понимая значения чудных и странных имен, кричал просто потому, что так был обучен с детства. Но каждое слово, змеино вышептанное ятаганом, и каждое, по-птичьи прощебетанное карабелькою, звучало именно так, как и должно было звучать, без искажений…

Видно, недаром молил некогда Неназываемого Бога народа своего почтенный рав Аарон-Шмуль Бен-Цви Житомирский о даровании талантов потомству Ривки, дочери своей. Не ведая ничего о давно почившем ребе, потомок его по линии матери был способен к языкам не хуже самого Аарон-Шмуля, толмача не при ком-нибудь, а при Али-Гази, главном евнухе крымского хана…

– Туше! – и еще один кровавый след на груди ворога.

И батька своего, и деда, и прадеда – всех превзошел сегодня Андрий Ищенко! Не позволяя супостату приблизиться, он играл с ним, дразнил, издевался; он то выхаживал гоголем, не замечая, то отвлекался вовсе, защищенный двумя металлическими кругами, вертящимися как бы сами по себе. Он подпрыгивал, переворачиваясь в воздухе; он вертелся волчком, пав на спину, а клинки по-прежнему жужжали перед глазами ошеломленного Искандера-аги, уже сообразившего, что ему не дотянуться до чрезмерно прыткого волчонка…