Лагерь в Цирндорфе, кроме того, был и является объектом внимания работников ЦРУ, выступающих под маской журналистов или корреспондентов радиостанции «Свободная Европа». Этот факт был учтен в плане, который мне предстояло реализовать.

Поэтому я не был удивлен, когда однажды меня посетил пожилой мужчина, который мягко начал беседу:

— Я корреспондент «Свободной Европы». Хотел бы с вами поговорить, поскольку слышал от майора Рейтлера, что вы человек с высшим образованием и у вас есть интересные наблюдения, касающиеся Польши, а также много других сведений…

Майора Рейтлера — американца, выполнявшего функции коменданта в считавшемся западногерманским лагере, — я видел раза два, когда он шагал через двор, поглядывая свысока на лагерное сборище людей. Я даже не предполагал, что он вообще знает о моем существовании.

Корреспондент, который пришел ко мне, представился как Генадиуш Которович. Я знал эту фамилию еще в Центре. Мне показывали фотографию этого человека. Я познакомился также с его точным описанием. По сложившемуся у меня в Варшаве представлению, это должен был быть упитанный мужчина, один из тех, на кого достаточно взглянуть, чтобы понять, что он любит хорошо поесть, иногда выпить и почти всегда готов сделать глупость ради красивой женщины. Между тем человек, представившийся Которовичем, был худым, облысевшим и с трудом передвигался с помощью трости. Лицо и весь облик его не соответствовали данным, которые я о нем имел. Это насторожило меня, я боялся, что здесь какой-то подвох. Только позднее я узнал, что это изменение внешнего облика явилось следствием тяжелой болезни, которую он перенес за то время, пока я находился в Лондоне. В первый же момент я был близок к мысли отделаться от него, но так поступить я не мог и позволил втянуть себя в беседу. В конце концов я дал согласие Которовичу — тогда я думал еще мнимому — пойти с ним на обед в поселок. Цирндорф — ведь это не только лагерь, но и поселок, прекрасно озелененный, в котором охотно поселяются жители Нюрнберга, когда им надоедает большой город.

Генадиуш Которович умел слушать и вести беседу. Я делал вид, что очарован им, и много рассказывал о вузах Варшавы, о моих студенческих экскурсиях в СССР и ГДР. Вспомнил также, что с несколькими другими студентами-историками, будучи в ГДР, собирал материалы о жизни лужицких сербов. Которович был мною явно заинтересован. Может быть, он тоже только притворялся, но выглядело это убедительно, чувствовался опыт старого стреляного воробья. Он сразу попросил, чтобы я все это написал, а он постарается, чтобы текст пошел в эфир радиостанции «Свободная Европа» за соответствующую оплату. Он похвалил меня также, когда я «признался» в своем намерении выехать в США. Мимоходом он сказал, что «Свободная Европа» подбирает молодых сотрудников. «Если ваши материалы для передач получатся неплохо, а я надеюсь на это, — сказал он с намеком, — то, кто знает, не предложит ли директор Новак вам работу на радио».

Беседа с Которовичем вселила в меня надежду. У меня сложилось впечатление, что я значительно приблизился к цели, поставленной передо мною Центром. Поэтому, не возражая, я сел писать заказанные тексты. Не скажу, что дело сразу пошло хорошо, так как я старался, чтобы материал получился действительно интересным. Я знал, какая ставка в этой игре. Занятый подготовкой материалов, я даже не заметил, что приближается рождество.

В лагере началось предпраздничное оживление. Все готовились к празднованию сочельника, которое устраивала нам польско-американская организация PAIRC — Polish-American Immigration and Relief Committee, — официально занимающаяся оказанием помощи полякам, намеревающимся иммигрировать в США.

В праздничный вечер мы собрались в клубе-столовой, где столы были установлены в виде подковы. В углу на большой елке горели электрические свечи. К столу подали рыбу и красный борщ, который приготовила пани Стефаньская.

Пани Стефаньская была немкой. Ее муж, поляк, повесился несколько лет назад, ибо, как она говорила, «не мог выдержать жизни среди швабов»[4]. От этого брака у нее осталось пять детей. Потом к ним прибавилось еще двое. Таким образом, ей приходилось кормить семерых малышей. Хотя детишки не были похожи на мужа, как утверждали многие, кому она показывала фотографию покойника, в Цирндорфе не было поляка, который бы не жалел маленьких Стефаньских. Люди сами терпели нужду, но для детей у них всегда что-нибудь находилось.

Когда пани Стефаньская подавала борщ, не только я думал о ее муже поляке, который повесился. Вообще весело нам не было. Настроение не улучшили даже бутылки вина. С первым тостом обратился к нам пан Енджеевский, представитель PAIRC в Цирндорфе. Говорил он недолго. Я хорошо запомнил его слова:

— Путь беженца, который вы выбрали, не самый легкий, может быть, не самый лучший путь. Я говорю это вам, так как знаю, что вас ждет еще много тяжелых переживаний. Я хотел бы, чтобы у вас не было разочарований…

Когда Енджеевский закончил, все молчали. Через несколько дней я спросил его:

— Зачем вы так говорили? Почему вы не старались сказать нам, так ждущим слов поддержки, что-нибудь более радостное?

— Когда-то я произносил другие тосты, — признался Енджеевский. — Я советовал людям, руководствуясь самой искренней верой, что они должны делать, чтобы достичь счастья. Может быть, я продолжал бы советовать, утешать, ободрять, поднимать дух, если бы один из моих подопечных не совершил самоубийства, а перед тем как лишить себя жизни, не послал мне письма, в котором писал, что я его обманул, сбил с толку. Это было первое потрясение. Позднее были и другие. Меня и сейчас проклинают люди. Недавно отозвался инженер, который пять лет назад выехал с моей помощью в Штаты. В США он не сумел устроиться, не зная английского языка. Многообещающий в Польше конструктор должен был в США зарабатывать на жизнь в качестве ловца аллигаторов. Год тому назад во время охоты на них он потерял ногу и сейчас живет в нищете, за счет общественной благотворительности. Не буду вам рассказывать, что он пишет.

Я понимал его и даже в какой-то степени ему сочувствовал, хотя хорошо знал, кто такой Енджеевский и кому он служит. Там, в лагере, многое приобретало иные масштабы. Факты следовало рассматривать через призму обиды и несчастья людей, которым деятельность Енджеевского могла дать какой-то шанс выйти из Цирндорфа и начать иную жизнь.

Во время праздничного вечера за скромно накрытым столом, приглядываясь к людям, которые в этот день наперекор всем превратностям судьбы хотели быть веселыми, я видел, как было принято выступление представителя PAIRC. Внезапно умолкли беседы, и без того не слишком оживленные, каждый думал только о своем. Эту гнетущую атмосферу не смогли рассеять даже попытки спеть коляды. Кто-то затянул «Среди тиши ночной», кто-то другой попытался поддержать мелодию, но замолчал на полуслове, так как не оказалось желающих петь. Наступила полная тишина. Одна из женщин истерически засмеялась и, выбежав в коридор, разразилась плачем. Больше уже нельзя было сидеть за столом. Мы разошлись.

На следующий день в коридорах и в комнатах, где жили поляки, валялись пустые бутылки из-под дешевого вина. Туалеты были перепачканы красным борщом. Я благодарил судьбу за то, что в первый день праздников не мне выпало дежурство по уборке помещений.

Несколько дней спустя, когда я стоял в группе людей, кто-то напомнил:

— Завтра Новый год, может, устроим что-нибудь?

Никто не отозвался, не было желающих собраться вместе в клубе-столовой. После сочельника настроение поляков в лагере сильно ухудшилось. Гнетущими были эти короткие, темные дни, донимал холод. Мы старались не выходить из комнат. Столовая пустовала, хотя не так давно мы охотно проводили там вечера. Всегда находился кто-нибудь, кто за пару последних пфеннигов включал музыкальный автомат, кто-нибудь другой наскребал полторы марки на бутылку вина. В столовой знакомились также с новичками, которые попадали в лагерь. Их рассказы — правдивые и вымышленные — несколько скрашивали затянувшееся ожидание изменения судьбы. Со временем и эти рассказы также начинали действовать удручающе, ибо видно было, как люди опускались, как их охватывала апатия.