Робин. Люди, конечно, с огромным облегчением открывают для себя факт, что печаль — вполне здоровое состояние.

Джон. Откуда бы тут взяться сомнениям? Не в том ли причина, что, подавив печаль, люди суют ее за «ширму», отказываются от нее, а значит, должны ее порицать?

Робин. Не торопитесь, и до этого доберемся. Пока запомните, что сказанное о большом проигрыше справедливо и для пустячного, только возмущение и уныние будет незначительнее и кратковременнее.

Джон. Значит, если проиграет «Уэст-Хэм», я буду приходить в себя час, проигрыш «Фулхэма» обойдется мне в три минуты печали, а «Арсенала»[6] — в 0,0006 секунды.

Робин. Очень выразительный пример. А теперь вернемся к матери и ребенку, который проходит стадию отдаления. Каждый шажок в сторону сопровождается ощущением крохотной, но — потери. Он должен каждый раз переживать маленькое огорчение. Это естественно и полезно. Именно эти краткие моменты огорчения и тревоги помогают ребенку отделиться.

Джон. Не пройди он через эти болезненные моменты, он не смог бы понемножку выпускать «из рук» маму.

Робин. Верно. Поэтому мать должна суметь вынести тревогу и огорчение своего ребенка, видя, как вместе с ними ребенок постепенно обретает самостоятельность. Конечно, она должна знать меру, и если ребенок очень расстроился, ей необходимо вмешаться, успокоить его. Но если она чувствует, что все это лишь «болезнь роста», она не кинется «на спасение», а отступит и будет смотреть, справляется ли ребенок.

Джон. Значит, ей не следует лишать ребенка капельки огорчения время от времени.

Робин. Нет, не следует — когда ребенок постигает азы независимости. И, возвращаясь к двум жизненным дорогам, скажу, что идущая верной дорогой, здоровая, «хорошая» мать интуитивно чувствует это, она позволит ребенку немножко страданий, даст возможность «пройти» их, оставаясь поблизости на случай, если будет нужна ее поддержка.

Джон. Тут требуется тонкое чувство меры — так?

Робин. Требуется более или менее верное чутье, которое вырабатывается у нее со временем. Никакой безумной спешки. Она ошибается — она исправляет ошибки. По ходу дела большинство матерей обретает способность различать настоящее отчаяние и напускное — «на жалость бьющее» нытье — особенно у подрастающего ребенка. И если мать вполне справляется, ребенок понемножечку станет увереннее, выпуская ее, постепенно утрачивая свою полную зависимость от нее, станет находчивее в поисках новой опоры.

Джон. Значит, по-Вашему, если мать не способна вынести малейшее страдание ребенка и каждый раз бросается заслонить от него свое чадо, даже уже не кроху, то у ребенка нет шансов шаг за шагом отступить от матери. Она препятствует тому, чтобы ребенок, горюя немного, расставался бы с привязанностью к ней.

Робин. Именно! Она такого никогда не допустит. Значит, если мать не получает того, в чем сама нуждается, она будет встревоженной, подавленной, а это сделает ее слишком чувствительной к боли ребенка. Мать, идущая неверной дорогой, будет сразу же бросаться и «спасать» ребенка от нормального, полезного огорчения при каждой попытке ребенка сделать шаг в сторону независимости. Значит, ребенок не совершит скачка. Пойдет по той же дороге. Мать остановит рост.

Джон. Иными словами, у ребенка отнят шанс научиться одолевать огорчение — погоревать и отгоревать, не пугаясь.

Робин. Вот мы и подобрались к депрессии.

Джон. ole![7]

Робин. Если такое повторяется — если мама вмешивается при первых признаках недовольства у ребенка — ребенок учится не переживать огорчение, но — совершенно обратному. Учится гасить досадное чувство, «сигналя» маме — в полной готовности — SOS.

Джон. Значит, он учится избегать испытания огорчением, чтобы не учиться тому, как справляться с потерями. И в результате ребенок не способен взрослеть.

Робин. Совершенно верно. Здоровое огорчение, позволившее бы ему шаг за шагом отделиться, вместо этого кончается «спасательными» действиями матери. И ребенок учится соответствующему поведению — так же автоматически, как за собачьи галеты собака приучается по команде сидеть. Он корчит несчастную рожицу при малейшем затруднении — задолго до настоящего огорчения. А мать всегда тут как тут, чтобы снять стресс, который бы ему самому необходимо научиться одолевать. Дальше — больше, модель поведения закрепляется у ребенка, превращается в стойкую привычку, от которой все труднее избавиться.

Джон. Это что-то вроде симуляции?

Робин. Нет, Совсем нет. Тогда бы ребенок знал, что делает.

Джон. Я имею в виду неосознанную симуляцию.

Робин. Ребенок абсолютно не ведает, что творит. Он обучается этой модели поведения в самом раннем возрасте, поэтому, становясь старше, думает что иначе не бывает. Он думает о чем-то: «Не могу вынести». Так оно и есть, он не способен вообразить, что с «невыносимым» возможно обойтись каким-то иным способом. Ведь его не научили никакому иному способу. Мне кажется, «симуляция» тут совершенно неподходящее слово.

Джон. Ну, давайте скажем так: он посылает сигнал: «Помогите, мне очень плохо!» — хотя на самом деле до этого далеко.

Робин. Именно. Он посылает всевозможные сигналы о несчастье, огорчении, хотя никогда не получает возможности испытать настоящее огорчение.

Джон. Но испытывает что-то неприятное.

Робин. Верно, впрочем, уворачиваясь от огорчения, испытывает совершенно другое.

Джон. Депрессию?

Робин. ole!

Джон. Или что-то, что Вы называете «депрессией», о кладезь премудрости!

Робин. Хорошо, давайте сравним эти две разновидности неприятного опыта. Вспомните, когда Вы горюете, Вы переживаете много и глубоко. Вы неизбежно живете чувством, хотя оно жжет. Вы не ощущаете отторгнутости от мира — наоборот, остро, до боли, соприкасаетесь со всем вокруг.

Джон. И в каком-то смысле вы «наполнены» — полновесны, «в теле»: вы ощущаете и тело свое, и мир. К тому же вы ничему не сопротивляетесь. Я в таком состоянии обычно отдаюсь происходящему, поэтому открыт и знаю: кругом есть на что опереться. И хотя опыт болезненный, его можно вынести, ведь вы наполнены жизненной силой.

Робин. По этой причине, наверное, мы, в большинстве, посмотрев потрясшую нас трагедию в кино или в театре, выходим ожившими. С другой стороны, пытаясь отгородиться от подобного эмоционального опыта, мы оказываемся пусты и мертвы, нам недостает жизни и живости для общения.

Джон. Именно так было со мной почти постоянно несколько лет назад. Все потеряло смысл. Все казалось чужим, даже тело казалось чужим. Из-за сильного мышечного напряжения — теперь я знаю, почему. Ощущение оторванности ото всего вокруг как-то обособило. Вы правильно сказали — омертвило. И опустошило. При этом я, вроде, противился ощущениям, не принимал их. Жизнь давалась усилием. И первым пострадало чувство юмора. Фактически, когда я мог посмеяться над происходящим, я чуточку отходил. А еще, конечно, что-то давило, будто под прессом был. Наверное, отсюда и слово «депрессия».

Робин. Да, состояние вызывает именно такое представление.

Джон. И теперь меня вот что удивляет: грустным я не бывал, и даже не представлял, как это. Наоборот, помню, смотрел по телевизору передачу о депрессии… Спайк Миллиган[8] и другие знаменитости фигурировали… И кто-то там подчеркнул, что они нисколько не печалились под прессом депрессии, а я тогда еще ходил, недоумевал. Но почему же я не видел разницы раньше? Просто потому, что мы «хватаем» слова без разбора?

Робин. Наверное. Меньше было бы в жизни путаницы, если бы к слову «депрессия» прибегали лишь в том смысле, в каком оно употребляется психиатрами. Люди не смешивали бы два разных состояния.