Надо было, как положено хозяину дома, начать светскую беседу. Но слова не шли на язык. А вот глаза говорили.

— Я больше никогда не приду сюда, но мне важно знать, как ты живешь, что видишь вокруг себя, потому что ты для меня близкий человек. Я не могу тебе объяснить, насколько близкий, но ты уж, пожалуйста, поверь, — сказали ее глаза.

— Я никогда не скажу тебе вслух, что и ты для меня близкий человек, Маришка, потому что очень уж это все странно, — ответили его глаза.

— Я понимаю это по-своему, и я, кажется, права, уж слишком много совпадений. И я, наверно, скажу тебе…

— Я ничего не могу объяснить, я только чувствую… чужие какие-то воспоминания, понимаешь?..

Слов не было — а смысл был.

Вошла мать. Поверх халата она повязала зеленый клеенчатый передник — новый, который подарила сестра. Мать принарядилась, и в другое время Мерлин бы взвыл от этой попытки выглядеть нарядно, его бы возмутило убогое щегольство, но сейчас оно не вызвало раздражения — он был занят безмолвной беседой.

Мать принесла крепко заваренный чай, принесла парадные чашки и блюдца, фарфоровую сахарницу от своего свадебного сервиза, настоящие серебряные ложечки. Она стала расставлять по столу это богатство.

— Спасибо, Алла Васильевна, — сказала Джимми. Она запомнила имя и отчество после того нелепого разговора, когда мать умоляла ее заставить сына слушаться.

— Да! Мама, это Марина, — сказал Мерлин.

— Я сейчас варенье принесу, Мариночка, — и мать быстро вышла.

Молчание продолжалось, Джимми не решалась нарушить его, а Мерлин ждал хоть единого слова от Джимми.

Ворвалась мать с большой банкой. Сама она никогда не варила варенья, это был подарок хозяйственной сестры. Она поставила банку посреди стола и испуганно взглянула на сына.

Мерлину вдруг стало жаль ее. Он умел с ней ссориться, но совершенно не умел мириться. И вдруг он понял, чего она ждет, оказав очередную медвежью услугу: его улыбки.

— Спасибо, мам, — сказал он и заставил себя улыбнуться.

Она закивала и вышла.

— Вот, значит, какая у тебя мама, — заметила Джимми. — Ты ведь поздний ребенок, да?

— Поздний, — согласился Мерлин и подтащил к себе большую тарелку с бутербродами.

— А родился?

— Пятого августа.

— Пятого августа…  Скажи, тебе что-нибудь говорит такая дата — тридцатое октября?

— Нет.

— А пятое июня?

Мерлин задумался — ведь не зря же она эти цифры назвала, в них есть какой-то тайный смысл.

— Ну? — торопила она.

— Вроде что-то было… откуда-то я помню пятое июня, — ответил он, не желая ее огорчать. И увидел на столе нож. Это был его старый китайский нож с кучей всяких приблуд. Мерлин доставал его ради пивной открывашки и забыл на столе.

— Пятого июня я потеряла лучшего в мире человека, — она вздохнула. — Вот говорят, что первая любовь приходит в двенадцать или тринадцать. Враки. У каждого по-своему. Я очень долго считала себя мальчиком. Меня отец воспитывал, я в десять лет умела починить велосипед. И сама умела печатать фотографии. Мне было скучно быть девочкой — а он полюбил меня именно такой. Мне было тогда почти восемнадцать. И был март. А двадцать первого апреля мы поехали на базу отдыха, все вместе — Сашка Режинский с Надей, Марчук, Невзоров, Марк с Соней… и мы… Было еще холодно по ночам, мы взяли с собой спальники. И гитару, конечно. Мы выбрали домик на берегу, и вот я проснулась оттого, что вся комната просто сияла, такой был поток света. И тут он запел — там, снаружи, под самым окошком… «День веселый, час блаженный, нежная весна!..» Я кинулась к окну, распахнула его — а он там, внизу, с гитарой… «День веселый, час блаженный…»

Мерлин, слушая, ощутил в себе необъяснимую злость. Не такую, которая, лишив разума, кинула душить Бонга, не такую сильную, и все же… Он решительно не желал слушать о человеке, которому все еще принадлежала Джимми — душой и, возможно, даже телом.

— А после пятого июня я окаменела, — сказала Джимми. — Все сразу, все сразу… Они ехали с Невзоровым, на встречку вылетел какой-то пьяный идиот… Невзоров выжил! Только руку и ключицу сломал. А он — три дня в реанимации, сепсис… и — все… А я не могла прийти! Мать уже с ног валилась, отец уже был совсем плохой, ничего не понимал… Ну и вот — пятое июня. Пятое июня!

— Да, — сказал Мерлин. Что-то в памяти забрезжило — только, кажется, второе июня.

— Я кляла себя за то, что столько времени проводила дома, а не с ним. Ну да, отец! Но мама, дядя Лева, тетя Галя, тетя Люся — все дежурили… и за продуктами ходили… меня бы отпускали, если бы я только попросила!.. Я должна была быть с ним и тогда, там было мое место, рядом с ним… и мы бы ушли вдвоем, и так было бы лучше для всех… И Марк… Они расстались с Соней, он ей признался, что любит меня, а она как раз стала поглядывать на Невзорова… Марк был рядом все это время, он три года просто был рядом, а потом… потом я поняла, что этот траур сведет меня с ума. Нужно было что-то с собой делать, пока я еще в своем рассудке! А Марк был рядом…

Мерлин молчал.

Он никого и никогда в жизни не терял. Ему было трудно понять — оставалось только верить.

Только вот что-то важное второго июня потерял…

Руки сами нашарили нож. Руки были умнее головы, они знали — нужно чем-то занять себя, чем-то отвлечь себя от странных Джимминых воспоминаний, вызывающих злость.

— Мы, конечно, расстались. Иначе и быть не могло. Потом был еще один человек — и все равно ничего у меня не получилось. Марк уехал к родителям в Иркутск, женился, развелся… у него двое детей, если тебе это интересно… И он хочет, чтобы мы опять были вместе… Влад!..

Джимми схватила Мерлина за руки — через весь стол. Он окаменел.

— Влад! Ты же — Влад!  Я знала, что ты вернешься! — воскликнула Джимми. — Понимаешь, знала! Все совпадает! Ты просто был обязан вернуться! Ну да, сбылось, вымолила… И вот — все напрасно. Мне тридцать пять — сколько я еще буду корчить из себя девчонку? Я хотела сохранить себя — такой, какую ты  любил! А скоро тридцать шесть. Ты должен это знать — я ждала тебя… и теперь я вижу, что все напрасно… Ты никак не можешь вспомнить! И между нами — эти почти восемнадцать лет! Влад! Забудь о них — хоть на одну ночь, слышишь? Забудь! И больше ты никогда меня не увидишь!

Мерлин вздохнул. Он чувствовал, что между ними — преграда. Взволнованная, почти безумная речь Джимми, ее дрожащие руки, ее настойчивый взгляд  не могли расплавить эту преграду. И снова сдвинулись пласты памяти, снова что-то показалось сквозь ледяной верхний слой…

Девочка на велосипеде?..

— Маришка, — произнес он. — Маришка моя, Маришка…

Он не собирался называть Джимми этим именем — оно само возникло, из трещинок памяти пробилось, выскользнуло и прозвучало.

— Так меня только один человек называл… — Джимми посмотрела на него даже с испугом. — Только один человек!.. Мерлин, что это?..

Она смотрела на порезанные бутерброды.

Мерлин поделил их на аккуратные квадратики — как раз такой величины, чтобы на один укус маленькому ребенку. Руки вспомнили эту манеру резать бутерброды, чтобы уговорить девочку, не желавшую есть один большой, съесть понемножку много маленьких. Руки выстроили эти кусочки в очередь — такая очередь очень забавляла малышку…

Он сам не понимал, почему сделал это. А она вдруг поняла.

И только тогда их взгляды встретились.

Узнавание было для нее — как болезненная вспышка света прямо перед глазами.

— Так это ты? — жалобно спросила она. — Правда — ты?.. Не может быть…

— Я не мог тебя оставить. Я знал, что однажды пригожусь, — ответил тот, кто прятался в пластах. —  Я очень люблю тебя, Маришка.

— И я люблю тебя.

И они долго смотрели друг на друга — пока не ощутили, что с вершины, на которую вдруг оба взлетели, начинают потихоньку спускаться на землю, и пик наивысшего взлета понимания миновал.

Пальцы Джимми разомкнулись. Мерлин опустил глаза. Тому, кто говорил его устами, предстояло прощание — второе в судьбе. Первого он не осознал толком, и вся боль грядущей разлуки маячила за вторым. Но нужно было успеть сказать главное — и он испугался, что не успеет. Маришке было очень плохо, она во второй раз потеряла то, что давало силы жить, и в эти минуты самая стойкая, самая терпеливая любовь бессильна помочь. Где-то ждал мужчина, который в последний раз попытается отогреть девочку, — Господи, сделай же так, чтобы у него получилось!