— Клянусь богом, должен сказать вам, сэр, — вскричал капитан, повышая голос, задирая нос и втягивая в себя воздух с негодующим и грозным видом, — что я ни вам, ни кому-либо другому не позволю порочить меня таким образом. Слава богу, немало есть свидетелей тому, что я такой же добрый христианин, как любой другой, хотя и бедный грешник, разумеется: все мы грешники, даже лучшие из пас. Берусь доказать это с клинком в руке. Шорт возьми! Сравнить меня с какими-то черномазыми язычниками, туземцами, которые за всю свою жизнь не единого раза не были в церкви, поклоняются каменным и деревянным идолам и качаются на стеблях бамбука, как обезьяны. Да они и есть звери!

Гневная эта речь закончилась негодующим рычанием, вырвавшимся из глотки Мак-Терка и прозвучавшим как некое одобрение его внутреннего существа возмущенным словам, исходившим из внешних органов. Однако она не произвела ни малейшего впечатления на Тачвуда, который на гневный тон и взор обращал так же мало внимания, как и на самое цветистое красноречие. Весьма возможно, что между проповедником христианства и миротворцем разыгралась бы к величайшему удовольствию собравшихся настоящая ссора, если бы внимание их обоих, особенно Тачвуда, не было отвлечено от предмета их спора появлением лорда Этерингтона и Моубрея.

Первый был, как обычно, весь — изящество, улыбчивость, приветливость. Однако на этот раз, вместо того чтобы сказать по своему обыкновению несколько любезных слов всем гостям и немедленно отойти к леди Бинкс, граф держался подальше от той части комнаты, где пребывал его прекрасный, но мрачный кумир. Теперь он не отходил от леди Пенелопы Пенфезер, стойко перенося всю диковинную, бессвязную, жеманную avardage, которую эта дама, блистая своими дарованиями и благоприобретенной эрудицией, исключительно обильно низвергала на своих гостей.

Некоему достойному язычнику, если не ошибаюсь — одному из героев Плутарха, привиделся ночью во сне образ Прозерпины, которой он долгое время поклонялся. Лик богини искажен был гневным возмущением и угрожал ему возмездием за то, что он со свойственным политеисту непостоянством стал избегать ее алтарей ради поклонения какому-то более модному божеству. Но и сама богиня преисподней не могла бы принять более надменного и негодующего вида, чем тот, с которым леди Бинкс время от времени поглядывала на лорда Этерингтона, словно предупреждая его о последствиях забвения вассальной верности, которую молодой граф всегда проявлял в отношении нее и которую он теперь, неизвестно почему — не иначе как с целью нанести ей публичное оскорбление, — свидетельствовал ее сопернице. Но сколь убийственны ни были эти взгляды, какая в них ни сверкала угроза, лорду Этерингтону важнее было улестить леди Пенелопу, чтобы она молчала насчет исповеди больной женщины, и он не мог особенно усердно умиротворять леди Бинкс. Первое было делом неотложной необходимости, второе, даже если оно и волновало его сколько-нибудь, можно было, пожалуй, на время отложить. Если бы обе дамы продолжали более или менее терпимо относиться друг к другу, он мог бы сделать попытку примирить их. Но их скрытая взаимная вражда сильно обострилась именно теперь, когда конец сезона должен был разлучить их, по всей вероятности, навсегда, так что у леди Пенелопы не имелось уже причин быть любезной с леди Бинкс, а у супруги сэра Бинго — домогаться ее любезности. Богатство и мотовство одной из них не могло уже бросать яркого отблеска на общество, окружавшее ее высокочтимую приятельницу, а общение с леди Пенелопой — быть полезным или необходимым леди Бинкс. Поэтому ни одна из этих дам уже не стремилась скрывать взаимное презрение и враждебность, которые они давно питали друг к другу. И каждый, кто в этот решающий момент становился на сторону одной из них, не мог, разумеется, ожидать дружелюбного отношения от ее соперницы. До нас не дошло определенных сведений о том, имелись ли у леди Бинкс какие-либо особые причины гневаться на измену лорда Этерингтона, но передавалось, что между ними произошло очень резкое объяснение, когда распространились слухи, что посещения его милостью Шоуз-касла вызваны были желанием обрести там подругу жизни.

Говорят, что женский ум умеет быстро находить самое верное средство отомстить за действительное или кажущееся пренебрежение. Пока леди Бинкс кусала свои красивые губки и перебирала в уме лучшие способы мщения, судьба послала ей молодого Моубрея сент-ронанского. Она взглянула на него и попыталась привлечь его внимание кивком и любезной улыбкой: в обычном своем состоянии он при этом тотчас же устремился бы к ней. Получив в ответ лишь рассеянный взгляд и поклон, она стала внимательнее наблюдать за ним и по его блуждающему взору, беспрерывно меняющемуся цвету лица и нетвердой походке заключила, что он выпил значительно больше обычного. Однако выражение его лица и взгляд свидетельствовали не столько об опьянении, сколько о тревоге и отчаянии человека, подавленного размышлениями столь глубокими и тягостными, что он уже не отдает себе отчета в окружающем.

— Вы заметили, как плохо выглядит мистер Моубрей? — спросила она громким шепотом. — Надеюсь, он не слышал того, что леди Пенелопа сказала только что о его семье?

— Разве что от вас услышит, миледи, — отозвался мистер Тачвуд, который при появлении Моубрея прекратил спор с Мак-Терком. — Думаю, что он вряд ли может услышать это от кого-либо другого.

— В чем дело? — отрывисто спросил Моубрей, обращаясь к Четтерли и Уинтерблоссому. Но первый несколько растерянно уклонился от прямого ответа, заявив, что не прислушивался к разговору, который вели между собой дамы, а Уинтерблоссом вышел из положения со своей обычной хладнокровной и осторожной учтивостью, — он, видите ли, не обращал особого внимания на то, что говорилось, так как вел с миссис Джонс переговоры о дополнительном куске сахара в кофе, «что представляло собой нелегкую дипломатическую задачу», — добавил он, понизив голос. — «Сдается мне, что ее милость взвешивает вест-индские товары на граны и скрупулы».

Если этот саркастический выпад имел целью вызвать у Моубрея улыбку, то его постигла неудача. Моубрей, всегда державшийся довольно натянуто, приблизился с еще более чопорным видом, чем обычно, и обратился к леди Бинкс:

— Могу я спросить у вашей милости, что именно, касающееся моей семьи, имело честь привлечь внимание общества?

— Я ведь только слушала, мистер Моубрей, — ответила леди Бинкс, явно наслаждаясь нарастающим гневом, отражавшимся на лице Моубрея, — я не являюсь королевой вечера и потому никак не расположена отвечать за принятие беседой направление.

Моубрей, которому было не до шуток, но который в то же время не хотел обращать на себя всеобщее внимание настойчивыми расспросами у всех на глазах, бросил яростный взгляд на леди Пенелопу, занятую оживленным разговором с лордом Этерингтоном, двинулся было по направлению к ним, но затем, словно сделав над собой усилие, резко повернулся и вышел из комнаты. Через несколько минут, когда собравшиеся стали с насмешливым видом кивать и подмигивать друг другу, вошел один из слуг гостиницы и незаметно сунул какую-то записку миссис Джонс, которая, быстро пробежав ее глазами, собралась было выйти из комнаты.

— Джонс! Джонс! — вскричала леди Пенелопа с удивлением и недовольством.

— Тут понадобился ключ от чайного ящика, ваша милость, — ответила Джонс, — я сию минуту вернусь.

— Джонс! Джонс! — снова возопила хозяйка. — Да нам вполне хватит… — Она хотела добавить — «чая», но лорд Этерингтон сидел так близко, что ей неловко было докончить фразу, и она возложила все надежды на то, что Джонс сама хорошо сообразит, что хотела сказать хозяйка, и не найдет требуемого ключа.

Тем временем Джонс проворно проскользнула в комнату, представлявшую собой нечто вроде помещения для экономки — на этот вечер камеристка являлась locum tee таковой, чтобы иметь возможность поскорее подавать все, что могло понадобиться для так называемого вечера леди Пенелопы. Здесь она обнаружила мистера Моубрея сент-ронанского и с места в карьер обрушилась на него.