Пока Френсис Морган и многострадальный потомок племени майя пробирались в глубь Кордильер, стремясь нагнать своих, а нефтяные поля Хучитана продолжали пылать, выбрасывая в воздух черные клубы дыма, далеко впереди, в самом сердце Кордильер, назревали события, которым суждено было свести вместе и преследуемых и преследователей: Френсиса, Генри, Леонсию, ее родных и пеона — с одной стороны, а с другой стороны — плантаторов, отряд жандармов во главе с начальником полиции и Альвареса Торреса, которому не терпелось поскорее добиться не только обещанных Риганом денег, но и руки Леонсии Солано.

В пещере сидели мужчина и женщина. Женщина-метиска была молода и очень хороша собой. Она читала вслух при свете дешевенькой керосиновой лампы, в руках у нее был переплетенный в телячью кожу том сочинений Блэкстона на испанском языке. И мужчина и женщина были босые, в холщовых рясах с капюшоном, но без рукавов. У молодой женщины капюшон был отброшен назад, и ее черные густые волосы рассыпались по плечам. А у старика капюшон был надвинут на лоб, как у монаха. Его лицо аскета, с острыми чертами, выразительное и одухотворенное, дышало силой, — такое лицо могло быть только у испанца. Такое же лицо, наверное, было у Дон Кихота. Только глаза старика были закрыты, его окружала вечная тьма слепоты. Никогда не мог бы он увидеть мельницу и пожелать сразиться с нею.

Он сидел в позе роденовского «Мыслителя» и рассеянно слушал чтение красавицы метиски. Но он вовсе не был мечтателем и не в его натуре было сражаться с мельницами, как это делал Дон Кихот. Несмотря на слепоту, закрывавшую от него мир непроницаемой пеленой, это был человек действия, и душа у него не была слепа: он безошибочно проникал в глубь вещей и явлений, равно как и в человеческие сердца, умел видеть и тайные пороки и чистые, благородные цели.

Движением руки он остановил чтицу и стал размышлять вслух о прочитанном.

— Законы, созданные людьми, — медленно, но убежденно произнес он, — сводятся в наши дни к состязанию умов. Они зиждутся не на справедливости, а на софистике. Законы создавались для блага людей, но в толковании их и применении люди пошли по ложному пути. Они приняли путь к цели за самую цель, метод действий — за конечный результат. И все же законы есть законы, они необходимы, они полезны. Но в наши дни их применяют вкривь и вкось. Судьи и адвокаты мудрствуют, состязаясь друг с другом в изворотливости ума, похваляются своей ученостью и совсем забывают об истцах и ответчиках, которые платят им и ждут от них не изворотливости и учености, а беспристрастия и справедливости.

И все-таки старик Блэкетон прав. В основе законов, как краеугольный камень, на котором стоит цитадель правосудия, лежит горячее и искреннее стремление честных людей к беспристрастию и справедливости. Но что же говорит на этот счет Учитель? «Судьи и адвокаты оказались весьма изобретательными». И законы, созданные для блага людей, были столь изобретательно извращены, что теперь они уже не служат защитой ни обиженному, ни обидчику, а лишь разжиревшим судьям да тощим, ненасытным адвокатам, которые покрывают себя славой и наживают толстое брюхо, если им удается доказать, что они умнее своих противников и даже самих судей, выносящих приговор.

Он замолчал и задумался все в той же позе роденовского «Мыслителя», — казалось, он взвешивал судьбы мира; метиска сидела и ждала привычного знака, чтобы возобновить чтение. Наконец, выйдя из глубокого раздумья, старик заговорил:

— Но у нас здесь, в панамских Кордильерах, закон сохранился во всей своей неприкосновенности — справедливый, беспристрастный и равный для всех. Он служит не на благо какому-то одному человеку и не на благо богачам. Справедливому и беспристрастному судье более пристала холщовая одежда, нежели тонкое сукно. Читай дальше. Мерседес. Блэкетон всегда прав, если его правильно читать. По-твоему, это парадокс? Да! Но, кстати, все современные законы тоже парадокс. Читай же дальше! Блэкетон — это сама основа человеческого правосудия, но — более! — сколько хитроумия пускают в ход умные люди, чтобы прикрыть именем Блэкстона то зло, которое они творят.

Минут через десять слепой философ приподнял голову, понюхал воздух и жестом остановил девушку. Следуя его примеру, она тоже втянула в себя воздух.

— Может, это гарь от лампы, о Справедливый! — предположила она.

— Нет, это горит нефть, — возразил слепой. — Лампа тут ни при чем. И горит где-то далеко. Мне еще послышались выстрелы в ущелье.

— А я ничего не слышала… — начала было метиска.

— Дочь моя, ты же зрячая, ты не нуждаешься в таком остром слухе, как я. В ущелье стреляли. Прикажи моим детям выяснить, в чем дело, и доложить.

Почтительно поклонившись старику, который хоть и не видел ее, но привык ухом различать каждое ее движение и потому знал, что она поклонилась, молодая женщина приподняла полог из одеял и вышла на дневной свет. У входа в пещеру сидели два пеона. У каждого было ружье и мачете, а из-за пояса торчало лезвие ножа. Девушка передала им приказание; оба вскочили и поклонились, но не ей, а тому невидимому, от кого исходило приказание. Один из них постучал мачете по камню, на котором только что сидел, потом приложил к нему ухо и прислушался. Камень этот прикрывал рудную жилу, тянувшуюся через всю гору и выходившую в этом месте на поверхность. А за горой, на противоположном склоне, в орлином гнезде, из которого открывалась великолепная панорама отрогов Кордильер, сидел другой пеон. Он приложился ухом к такой же глыбе кварца и отстучал ответ своим мачете. Затем он подошел к высокому полузасохшему дереву, стоявшему шагах в шести от него, сунул руку в дупло и дернул за висевшую внутри веревку, как звонарь на колокольне.

Но никакого звука не последовало. Вместо этого могучий сук, ответвлявшийся наподобие семафорной стрелки от главного ствола на высоте пятидесяти футов, дернулся вверх и вниз, как и подобает семафору. В двух милях от него, на гребне горы, ему ответили с помощью такого же дерева-семафора. А еще дальше, вниз по склонам, засверкали ручные зеркала, отражая солнечные лучи и посредством их передавая приказание слепого из пещеры. И скоро вся эта часть Кордильер заговорила условным языком звенящих рудных жил, солнечных бликов и качающихся веток.

Энрико Солано, прямой и подтянутый, точно юноша индеец, скакал вперед, стараясь возможно выгоднее воспользоваться преимуществом во времени, которое давал ему арьергардный бой Френсиса; Алесандро и Рикардо бежали рядом, держась за его стремена, тогда как Леонсия и Генри Морган не слишком торопились то она, то он непрестанно оглядывались, чтобы проверить, не догоняет ли их Френсис. Придумав какой-то предлог, Генри повернул обратно. А минут через пять и Леонсия, не менее его тревожившаяся о Френсисе, тоже решила вернуться. Но ее лошадь, не желая отставать от коня Солано, заупрямилась, встала на дыбы, принялась бить ногами и, наконец, остановилась. Леонсия спрыгнула с седла и, бросив поводья на землю, как это делают панамцы, вместо того чтобы стреножить или привязать оседланную лошадь, пешком пошла назад. Она шла так быстро, что почти нагнала Генри, когда он повстречал Френсиса и пеона. А через минуту оба — Генри и Френсис — уже бранили ее за безрассудство, но в голосе у каждого непроизвольно звучали любовь и неясность, вызывавшие ревность соперника.

Любовь настолько полонила их, что они уже ни о чем не думали и потому были буквально ошеломлены, когда из джунглей вдруг выскочил отряд плантаторов с ружьями. Несмотря на то, что беглый пеон, на которого тотчас посыпался град ударов, был обнаружен в их обществе, никто не тронул бы Леонсию и обоих Морганов, если бы хозяин пеона, давний друг семейства Солано, оказался здесь. Но приступ малярии, трепавший его через два дня на третий, свалил плантатора, и он лежал теперь, дрожа от озноба, неподалеку от пылающего нефтяного поля.

Тем не менее плантаторы, избив пеона до того, что он упал на колени и с рыданиями стал просить о пощаде, отнеслись рыцарски вежливо к Леонсии и не слишком грубо к Френсису и Генри, хотя и связали им руки назад, перед тем как подняться по крутому склону к тому месту, где у них были оставлены лошади. Зато на пеоне они продолжали срывать свой гнев с присущей латиноамериканцам жестокостью.