– Итак, я не стану ничего рассказывать вам о кубизме. Я чувствую, что вы человек, знающий толк в искусстве, со своими пристрастиями.
Каждый верит в то, что знает, что он любит. А знали немногие.
– Но чего вы никак не можете знать об этой потрясающей, необыкновенно важной картине, так это то, что мне рассказала о ней Палома.
Режиссер, широко разинув рот и глаза, не сморгнув, заглотнул все это: обед у «Мортимера» с Эртенгансом и Брук Астор, рассказ Паломы Пикассо о картине, которую добрый старина Ивэн уломал ее продать. Далекий день под провансальским солнцем, девочка качается на коленях у отца. «Папочка, изо всех твоих кубических работ какая твоя самая любимая?»
– И знаете ли вы… можете ли вы поверить… ну, теперь это принадлежит вам, мистер Эстевито. – Режисер испытывал что-то вроде оргазма, пытаясь выписать чек. – Нет и еще раз нет, мистер Эстевито. Все это мы оформим позже. Я пошлю ее вам завтра утром. Без проблем. Как это восхитительно знать, что она обретет дом, где ее будут ценить так же, как ценил ее творец. Я расскажу обо всем Паломе на следующей неделе. Она будет довольна не меньше меня.
Ивэн громко расхохотался. Было ли это мошенничеством? Совсем нет. Картина была превосходной. Она действительно находилась в частной коллекции Паломы Пикассо. Он выудил ее у нее как раз на том обеде у «Мортимера». Но правда заключалась вот в чем: она продала ее потому, что эта картина была не лучше и не хуже множества точно таких же картинок. «История» меняла все в корне. Режиссер никогда бы не вернул своих четырехсот тысяч долларов, вздумай он выставить ее на аукцион, когда его кинокарьера придет в упадок, жена бросит, а любовница решит, что она может обойтись без его перхоти, без его бессилия и пристрастия к кокаину. И что, разве все это делало Ивэна вором? Ну нет, пустые придирки. Кроме того, мистер Эстевито долгие годы будет наслаждаться своей картиной или скорее историей об этой картине, и если преуспеет в ее исполнении, то скорее всего не сможет расстаться с картиной, она прирастет к его сердцу.
Так что Ивэн был доволен и, что куда важнее, стал богаче. Как прекрасно чувствовать себя на высоте! Только некоторые люди достигали ее. Президент. Спилберг. Фолькер. Джонни. Барышников. Донахью. Все же остальные были чуть больше, чем первые среди равных, – Миченер оглядывался на Клавелла, Стрейзанд на Мадонну, Разер на Брокау. Но Ивэн Кестлер в кровосмесительном мире изящных искусств был единственным в своем роде. Он создавал мнение, был гуру, чье магическое око не только видело существующий талант, но предугадывало его появление. Ивэн Кестлер мог создать человека и мог погубить его, и он получал сладострастное удовольствие от того и другого.
Он нехотя прервал свои услаждающие душу размышления. Выйдя из ванны, он с восхищением разглядывал свое подтянутое тело. Уик-энд в Палм-Бич, на Южноокеанском бульваре, через дверь-другую от Трампса или Уитмора, в заботах только о загаре, с которым калифорнийцы, кажется, рождаются на свет. У него были тщательно наманикюренные пальцы на руках и ногах, безупречно подстриженные седые усы, густая шевелюра отлично сохранившихся волос отлично уложена. Да все свидетельствует о том, что он в отличной форме. Но уже пора идти взглянуть, чем побалует его сегодня лос-анджелесский вечер. Повезет ли ему? Встретится ли ему свободный славный мальчик?
Это всего лишь миф, что в мире искусства в этих вещах все прекрасно разбираются. Мир красоты – это жестокий мир, и все и вся в нем могло быть использовано против Ивэна в беспощадной свалке на лестнице, ведущей к солнцу. Поэтому он научился сдерживать свои эмоции. В Нью-Йорке он был неплохой ходок – Нэн, Брук, Пэт и даже, по одному счастливому стечению обстоятельств, сама Нэнси, – так что у него была репутация «безопасного» мужчины, бесконечно обаятельного, неизменно вежливого, истинного «души общества». Но страстные позывы не исчезали, и однажды в Лос-Анджелесе, американской столице геев, пузыри выходили на поверхность. Как, скажем, сегодня. Сегодня он должен был отужинать в обществе сексуально-сомнительных господ в «Спаго», затем отправиться с теми, кто готов на все, в одну галерею в Мелроузе, а потом… а потом… лос-анджелесская ночь, нескончаемая и непредсказуемая, немыслимо щекочущая нервы, безнадежно заманчивая.
Телефон прервал его мечтательное настроение, и он поспешил в гостиную, чтобы ответить на звонок, завернувшись в гостиничный махровый белый халат и прихватив большой флакон туалетной воды «Келвин Кляйн обсешн».
– А, да. Попросите его подождать. Я спущусь примерно через полчасика.
Он опустил трубку на рычаг и прошел в туалет. В Нью-Йорке все просто. Сшитые в Савиль-Роу костюмы от Хантсмана или Андерсона и Шеппарда годились на любой случай. Но в Лос-Анджелесе стиль был иным – небрежным, созданным для отдыха, а не для работы, молодежный и немного кричащий. Полное дерьмо, но благоразумнее было следовать этой блажи. Поэтому он выбрал синие слаксы, просторную рубашку и коричневато-рыжий твидовый короткий пиджак, слегка зауженный в талии. Его пикантный внешний вид вполне соответствовал тем пикантным приключениям, которые – он полунадеялся-полубоялся этого – могли бы случиться с ним непредсказуемой голливудской ночью – такой, как нынешняя.
В бунгало-3 в «Шато Мармонт», в комнате, где покончил с собой Белуши, Билли Бингэм сидел на пару с Эм-ти-ви. На самом деле вы никогда по-настоящему не смотрите музыкальную программу больше, чем она смотрит на вас, но сидите в этаком подвешенном состоянии оживления, которое нельзя назвать ни приятным, ни неприятным; более всего оно походит на достигаемое в восточной религии состояние нирваны, такого ощущения нереальности – когда тело кажется отринутым, ничего вроде бы не происходит, но время неумолимо движется вперед. Когда какая-нибудь особенно навязчивая песня ударяет по вашим нервам, у вас возникает ощущение, что вы слушаете, но в основном это просто вопрос выносливости. Под аккомпанемент Эм-ти-ви Билли понял, что жизнь продолжается, что это сильнее того, что он не хочет продолжать ее. Здесь, в Лос-Анджелесе, в «Шато», в нескольких футах от «Стрип», каким-то образом оказывалось, что с ним ничего ужасного не произошло.