И лишь когда он повалил ее на землю, накрывая своим тяжелым потным телом ее белое ласковое тельце, она позволила себе заплакать. Не от боли, не от страха или отчаяния. Нет, то были слезы счастья. То были слезы мольбы, чтобы лес принял ее кровь, пот и слезы и подарил ей сына, который так нужен этому могучему мужчине с большими ладонями.
В тот день лес не подвел ее. Не успела Аксинья привыкнуть к дому, пахнущему деревом и солнцем, как внутри нее начала расти новая жизнь. Тот, чье имя она не спросила, а сам он его не назвал, улыбался в косматую бороду, кивал чуть заметно, мол, правильно все идет. Как должно.
И они жили себе. Он приносил из леса зайцев и куропаток. Иногда молодых оленей — взваливал их теплые тела на плечи и тащил через лес к дому. Аксинья сразу поняла, что лес этот не так прост, как казалось ей раньше. Она помнила, что за границей города, сожравшего первые двадцать лет ее жизни, начинался перелесочек, а дальше — и дремучие чащи. О них почти не говорили. Ну лес и лес, пусть растет себе, пока не придет время вырубить, чтобы город вырос еще на один безликий квартал.
Достаточно ли большой он был, чтобы спрятать в своих зарослях их новую жизнь, Аксинья не знала. Но страха не было.
— Не бойся ничего, — сказал он ей, поднимаясь по скрипучему крыльцу. — Нет в этих краях силы, что была бы меня сильнее.
И она поверила. Таскала воду из стылого колодца, месила тесто, потрошила жестких уток и просто жила, ожидая день, когда сын появится на свет. Прошла осень, настала зима — вьюжная, страшная, темная. Короткие дни сменялись бесконечными ночами. Тот, кто стал ей мужем, уходил все чаще, возвращался все реже. Отекали ноги, болело непривыкшее тело, наливался тяжестью живот, а в нем недовольно ворочался кто-то чужой.
— Сынок… — уговаривала его Аксинья и гладила через натянутую кожу. — Сыночек мой…
Не помогало. Живущий в ней был слишком похож на своего отца. Обещание, которое Аксинья так легко дала, сидя на лавочке в самом начале осени, к концу зимы стало неподъемным. Скрывать это у Аксиньи получилось до первой оттепели. Но когда одним мартовским утром она не смогла встать с кровати, проплакав всю ночь от боли и беспомощности, муж молча собрался и ушел. День Аксинья провела в забытьи. Сын ворочался, стучал изнутри, требовал внимания, заботы и ласки. А она уже ненавидела его, предчувствуя, что все ее мучения будут напрасны. То забываясь сном, то просыпаясь в холодном поту, Аксинья потеряла счет времени. В себя ее привел незнакомый голос в сенях. Аксинья подалась к краю кровати, не веря собственному счастью. Другая женщина показалась ей лучиком надежды в чаще кромешного ужаса, в который превратилась жизнь. Если будет с кем делить темные вечера, если будет та, что поможет, когда придет время, поддержит, вытрет лоб, заглушит крик, вытащит наконец из Аксиньи этого паршивца… Может, тогда все закончится благим исходом.
— Батюшка, батюшка, — громко зашептали в сенях. — Я уж тебя приголублю, милый мой, я уж тебя отогрею…
— Твое дело дом, — сурово ответил тот, кого Аксинья считала только своим. — Матушкой я другую выбрал. Рожать ей скоро. Поможешь.
— Помогу.
— А там посмотрим, может, и не сладит она. Ты покрепче будешь.
— Посмотрим.
— Нездешняя она, не нашенская, вот и расскажи ей все. Научи.
— Научу.
— Сестрой она тебе будет названой. Обе вы — мои жены. А друг другу сестрами придетесь.
— Придемся.
В ту ночь Аксинья поняла, что ничего не закончено. И пусть названный Батюшкой однажды выбрал ее из целого города, в любой день он может привести в дом другую, новую — ту, что подойдет лучше. Ту, что сможет выполнить обещание и родить ему сына.
Когда в спальню зашла дородная баба с двумя косами, сколотыми на лбу, больше всего Аксинье захотелось вцепиться ей в лицо, выдрать эти по-рыбьи круглые глаза и раздавить их в кулаке. Но она сдержалась. И когда Батюшка шагнул следом — большой, могучий, степенный, — единственным, чего желала Аксинья, было вырвать его сердце и скормить волкам, воющим в ночи за границей поляны. Но она сдержалась. Потому что всегда точно знала свою цену. А теперь узнала и предназначение — стать Матушкой, а кому, зачем и как, пусть объяснит ей новая названая сестра. Себе на беду.
Так и вышло. И Матушкой она стала. И сестрой названой. И беды им выпало столько, что не унести. И сын, чужаком ворочающийся в ее нутре той ночью, чужаком и родился. А теперь умирает чужаком. Но этого Аксинья не могла допустить, точно зная цену спасения. Цену, которую их род выплатит сполна. Жизнью каждого и ее собственной прогнившей душой, если придется.
— Матушка… — заканючил приговоренный к страшной смерти мальчик.
Тоже сын. Пусть и не ее.
— Матушка, — заныл он. — Я устал… Матушка.
В этот миг Аксинья переступила границу леса и позволила себе шумно выдохнуть, разгоняя жар, которым из послед них сил окутывала дом, чтобы задержать погоню.
— Скоро отдохнешь, — ответила она, не оборачиваясь.
Где-то в чаще раскатисто засмеялся филин.
Лежка помнил все. Достаточно было пожелать, вспорхнуть над моментом сегодняшним, и прожитое становилось маленьким и плоским. Лети себе, выбирай день, на который хочешь приземлиться, чтобы вспомнить его. Иногда Лежка представлял себя большой и сильной птицей. Седым кречетом с крыльями, как два широких лоскута ткани. И тогда вспоминать становилось еще легче.
Он помнил себя младенцем, сморщенным и розовым, лежащим в деревянной люльке. Помнил мать, склоняющуюся к нему, молодую еще, без россыпи старческих пятен и морщин на добром лице. Помнил Батюшку — тот подхватывал его на руки, прятал улыбку, хмурил брови. А еще помнил тетку Аксинью. Та подошла ночью, третьей его ночью в этом мире, царапнула ногтем, провела подушечкой пальца по лбу, принюхалась к сладкому младенческому запаху молока и материнской плоти и отошла, успокоенная.
Только потом, стоя нагим на лобной поляне, он понял, почему Матушка подходила тогда, почему испытующе смотрела на него: она пыталась найти отпечаток леса, услышать его отголоски в бессвязном копошении, разглядеть янтарь и зелень во взгляде. Но Лежка не был тем самым сыном. Он узнал это на холодном рассвете, когда из чащи к нему так и не вышли ни старый лось, ни серая волчица, ни шатун-медведь, даже буря не разыгралась, даже соки в старой сосне не заструились от неба к земле. Словом, ни единого знака леса, которым бы тот признал Олега своим. И Демьян остался главным сыном.
Зато Лежка помнил всю свою жизнь от момента зачатия на этой самой поляне до каждой секунды, в которой пребывал в любой момент своих дней. Прошлое было для него открытой, изученной, но все равно любимой книгой. Настоящее же таило в себе тревоги, ожидания, а с ними и разочарования. Будущее и вовсе напоминало Олегу туман над гнилым болотом: не видно ни зги, только плещется что-то во мгле, живое и опасное. А понять, зверь ли там дикий или мавка мертвая, получится, лишь подойдя ближе, сделав будущее настоящим, а после — и прошлым. Узнав его и запомнив.
Так Олег жил в мире с миром, лесом и людьми. Он привык верить словам старших, привык слушаться, привык исполнять, привык быть тем, кем родился, — вторым мужчиной лесного рода. Ему не суждено было стать Хозяином, но это Олега не печалило. Он прожил ту безответную ночь на поляне, запомнил ее и смирился. Это Демьяна ломали, кромсали, дичили, готовили стать Батюшкой. Лежка же оставался в ладу с собой.
Даже одиноким он себя никогда не чувствовал, Стешка всегда была рядом, такая же покорная и молчаливая, сестра его кровная, погодка, тихая, ласковая, как слабый ветерок в поле. Олег помнил день, когда Глаша понесла ею. Он продолжал быть розовощеким младенчиком, а мать круглилась, тяжелела, лишая его сладкого молока. Батюшка совсем перестал показываться в доме, все бродил по лесу, возвращался, садился на пороге, потрошил дичь. Аксинья смотрела на него через окно, и Лежка помнил, как хищно сжимали подоконник ее худые пальцы.