Аксинья не издала ни звука, только скрипнула зубами и отшатнулась, соскальзывая с серпа. Алая капля упала на траву. А за ней вторая. А следом третья. Помнящие еще силу руки обхватили живот, пережали рану, но тут же стали мокрыми от крови. Матушка опустила на них растерянный взгляд, слабо улыбнулась, будто все это было дурацкой шуткой, и подняла глаза на Феклу.
— Ну! — Голос не дрожал, губы слушались Матушку, как и все вокруг. — Серп мой. Отдай.
Тот, кто звал Феклу через лес и родовую поляну, проникая песней своей за створки окон, чуть слышно прошептал: «Не получишь…».
— Не получишь, — повторила Фекла.
Аксинья еще стояла, опершись на сосенку, но тело уже накренилось в сторону, вот-вот упадет. Фекла хотела удержать ее, но не шелохнулась — руки перестали слушаться, пальцы, сжимающие рукоять серпа, оледенели.
— Ты в ворожбе чужой, как я в крови… — прохрипела Матушка, оседая на землю. — Борись, девка… Не меня слушай, себя спасай. Отнеси серп домой. — От краешка губ к подбородку потекла кровь, Аксинья смахнула струйку плечом, но только размазала ее по лицу. — Дема… Дему найди… Он защитит.
«Что ты о любви-то знаешь? Разве она такая? — оскалился брат из чащи памяти. — Сегодня этот, завтра тот. Чего ты привязалась-то? Чего взъелась?»
А Петя уходил на дно, скрывался от Феклы, исчезал, унося за собой звездное небо и запах свежего хлеба. Она попятилась, не сводя загнанного взгляда с Матушки, — та уже не могла говорить, только хрипела что-то, кровь пузырилалась на губах, окрашивала губы в красный, будто брусничный сок.
«Брусника растет там, где проливается кровь невинного», — вспомнилось вдруг Фекле, слезы забурлили в груди, вырвались нервным смехом.
— Домой иди, дура… Домой… — повторяла и повторяла Аксинья.
Слова жалили Феклу, она отмахнулась от них свободной рукой — та, что держала серп, чудилась ей неподъемной, красной от родовой крови. Лезвие сыто блестело серебром. Фекла залюбовалась им и сама не заметила, как медленно отошла от теряющей жизнь Аксиньи. Жимолость скрыла опушку раньше, чем Фекла успела подумать, что видит Матушку в последний раз. А когда подумала, то ничего не почувствовала. Петя ушел под воду, забирая с собой всю боль, весь страх и тоску.
Фекла легко побежала по тропинке, потом свернула с нее, заскользила между переплетений веток и лапищ, запрыгала по кочкам, не замечая холода, когда ноги проваливались в затхлую жижу. Болото началось так же внезапно, как закончился лес.
Чахлые покосившиеся деревца кривились над его бугристым телом, раскинувшимся так далеко, как только можно было разглядеть. Вдали заунывно прокричала выпь, всколыхнулся тяжелый дух увядания, обдал Феклу гнилью, теплом и влагой.
— Сюда! Иди же, иди же сюда! — позвал тот, кто вел ее сквозь чащу.
Фекла закрыла глаза и шагнула в топь, ничуть не страшась. Тому, кто успел потерять самое дорогое, и страшиться нечего. Только если страха. Но Петя забрал и его.
Когда-то очень давно, еще во времена щенячества своего, Демьян пробрался в комнату Батюшки, обошел ее по кругу, принюхался и нашел искомое с легкостью настоящего волка. Плотно заткнутая деревяшкой бутылка стояла на полке, придвинутая к стене. Дема встал на носочки, вытянулся, не глядя схватил ее за горлышко и потянул. Скользкие бока приятно холодили пальцы. Сердце бухало в ушах, коленки подрагивали то ли от страха быть пойманным, то ли от предвкушения запретного питья.
Питье оказалось горьким. Оно обожгло рот, полилось в горло, запылало в груди. Демьян выскочил из Батюшкиной спальни, не видя ничего перед собой от слез, споткнулся о порог, вывалился в коридор и замер, не зная, куда деться от пожара внутри. Его, вмиг охмелевшего, нашла Пелагея. Жалела сквозь смех, гладила по голове, а он ничего не слышал, почти ничего не чувствовал, уплывая куда-то, легонько покачиваясь. А когда пришел в себя, то мир вдруг стал вязким, серым и поникшим.
— Никогда не пей, дружочек, — продолжая смеяться, посоветовала Поляша. — Дурное это дело. Сам дураком станешь.
Дема тогда решил, что ни за что больше не будет пробовать эту гадость, — дурь одна и жар. А когда целый год заливал хмельным свой побег из леса и тоску по нему, вспоминал себя щенком и скалился в темноту. Дураком он и правда стал. Только выпивка тут ни при чем.
Это странное чувство зыбкости и тягучести времени первого своего похмелья он почти забыл, но вспомнил сразу, как только подломились ноги и он повалился на колени в траву, не дойдя до умирающей матери.
— Пришел, значит… Волк, — прохрипела она, не поднимая век. — Я все думаю: поспеешь, нет. Поспел.
С уголка губ степенно текла алая струйка. Дема уставился на свои руки, побелевшие пальцы сами собой сжимались и разжимались. Опавшая хвоя впивалась в ладони, под слоем сухих веток и травы мельтешила бесконечная жизнь: маленькие муравьишки спешили по своим делам, из ноздреватого холмика выглядывал серый червь, земля была влажной и живой. Весь лес был таким — полным благодатной силы. А Матушка его исходила кровью, лежа на поваленной еловой лапе.
— Кинжал… где?
Еще один хрип заставил Дему опустить голову ниже. Темный в рыжину муравей тащил за собой толстую белую тлю, видать, убежала с выгула, а теперь ему, бедолаге, волочь ее обратно — тяжело, неудобно, а надо. Тля не сопротивлялась, муравей спешил. Солнце долго еще будет на небе, но любой день краток, любая ночь подобна смерти. Знание это муравьи передавали друг другу, а те другим, а те новым, чтобы род их жил, чтобы после любой тьмы наступал рассвет. Глупые муравьишки стремились сохранить свой дом, оградить семью от краха. Глупые муравьишки оказались умнее Хозяина леса.
— Кинжал!
Сухая хвоя зашуршала под Матушкой. Дема вскинул глаза. Аксинья сумела приподняться, обхватив распоротый живот обеими руками. Подол вдовьего платья набух от крови. Дема с трудом сглотнул подкатившую тошноту.
— Не нашел.
Аксинья задержала на нем тяжелый взгляд и опустилась на лапищу. Лицо ее стало восковым, заострилось, но даже близкая смерть не стерла с него властной суровости.
— Найди. Кинжал Хозяина. Найди. — Поджала сухие губы и затихла, будто бы больше и нечего ей было сказать.
Демьян глубоко вдохнул прелый дух чащи, помолчал, веря еще, что мать скажет что-нибудь, хоть что-нибудь еще, но она молчала. Только грудь ее поднималась с утробным всхлипом, а опускалась с чуть слышным стоном. Муравьишки продолжали копаться в траве, лес продолжал шуметь, Матушка — умирать. В один миг все это увиделось Деме со стороны, и он ужаснулся. Перед его глазами истекала кровью женщина, подарившая ему жизнь. Погибала, зарезанная племянницей своей. Нет, не так. Погибала от удара дочери мужа своего. А единственное ее дитя, первенец, сын, сидит, как истукан, не может осилить двух шагов, что их разделяют.
Дема бросил себя к валежнику раньше, чем решил сделать это, раньше, чем приказал бы себе остаться на месте.
— Мама… — Незнакомое слово застряло во рту, засвербело в горле отзвуком нежданной боли. — Мама.
Веки дрогнули. Аксинья открыла глаза — холодные серые воды подернулись первым льдом. Она уходила, решив, что прощаний жизнью своей не заслужила. Родовое лезвие разорвало последние нити, что связывали ее с лесом. Не Матушка — мать. Не ведьма — умирающая женщина. Дема понял это, прочитал в растерянном взгляде и задохнулся от жалости.
— Мама… — только и повторял он. — Мама…
Аксинья уже не могла ответить, но смотрела, не мигая, без слез и страха, жадно, пытливо смотрела на него, словно и не видела никогда. Демьян гладил ее по тяжелым волосам, перебирал медь с серебром, стирал кровавую струйку с подбородка и все повторял, повторял, как заклинание, как лесовую ворожбу:
— Мама… Мама. Мама.
А она смотрела, пока грудь еще слабо поднималась, чтобы опуститься. А потом опустилась, но уже не поднялась. Дема позволил себе еще немного постоять рядом, уложил растрепавшиеся косы на груди, поправил платье, не решаясь посмотреть на кровавый разрез, а потом наклонился к матери и легонько поцеловал ее в лоб. Она продолжала смотреть на него, пока он осторожно не опустил ей веки. Уходя, он подумал, что и не вспомнить, когда в последний раз она была так внимательна к нему, а он к ней так нежен. Никогда, наверное. Наверное, никогда.