— О чем вы разговариваете наедине? — спросила она вдруг.

Генри даже вздрогнул.

— Не знаю, — протянул он. — О жизни и смерти. О врачах и лекарствах. О тебе, само собой. О тебе мы всегда вспоминаем.

Она было просияла, но тут же нахмурилась:

— Спасибо, обойдусь без подачек.

— Это правда, — сказал Генри и захлопнул книгу.

Сьюзен только головой покачала. Неужели Генри не лжет?

— На прошлой неделе он позвонил мне посреди ночи. Я решила, ему нужно поговорить о чем-то очень важном, и я спросила: «Что случилось, Уильям?» — задушевным голосом, чтобы он понял: мне можно сказать все… Он выдержал паузу, как будто вспоминал о чем-то, что с нами было в эти годы, с тех пор как мы познакомились, — я тоже перебирала воспоминания, — а потом этим своим полудохлым голосом спросил: «Не помнишь, как называется тот сыр, который ты покупала на Восьмой улице? С голубыми кусочками, похожими на ягоды?»

Сьюзен прямо-таки полыхала от гнева. Генри стушевался — так в бликах прожектора размывается изображение на экране.

— Он словно плюнул мне в лицо. Но я ответила: «Голубой сыр. Просто голубой сыр. Необработанный, он скисает сам по себе». Он мне еще и спасибо сказал, а потом: «Этот сыр мне снился. Я проснулся под вечер и даже языком в зубах поковырялся, словно слизывал крошки».

— Ты же знаешь, он сейчас бывает не вполне… — заступился Генри.

— Бывает вполне, бывает не вполне, как ему вздумается! — разъярилась Сьюзен. — Порой я удивляюсь — какого черта мы-то хлопочем?

— Ему не все равно, — ответил Генри. — Он не всегда умеет это выразить, но без нас он пропадет.

— Ему будет не так комфортно, — признала Сьюзен, — но он не пропадет. Это совсем другое дело.

Генри озадаченно таращился на нее.

— Что ты так придираешься, тем более сейчас?

Блаженный Генри, — мысленно фыркнула она, заливаясь сердитым румянцем. Уткнулась в журнал, заставила себя размеренно переворачивать страницы, а не рвать их. В тишине Генри как бы невзначай задал вопрос:

— Встречаешься с кем-нибудь?

Она смущенно заерзала:

— С чего ты взял?

Улегшись на пол, Генри потянулся, распрямляя позвоночник:

— Если человека всю ночь нет дома, это о чем-то говорит, — заметил он. — Ты же не прослушала сообщения, а то сразу бы приехала.

Она могла бы возразить, что слышала его сообщения на автоответчике, все до единого, и тем не менее предпочла не приезжать, но стыд помешал ей признаться.

— Не говори ему, — взмолилась она. — Может, ничего из этого не выйдет. Сама не знаю, что делать.

— А я знаю? — фыркнул он. — Ни черта я не понимаю. Но как только у меня пробки вылетают, я сразу стараюсь себе представить — ему-то каково. Это меня быстро урезонивает.

Уильям лежит обнаженный на операционном столе, словно труп в ожидании патологоанатома. Этот образ затмил все остальные.

Каково ему? — задумалась она, представляя, как Уильям вдыхает смесь для анестезии. Совсем один, вокруг чужие.

Каково ему? — повторила она, представляя себе, как скальпель делает свое дело.

Каково ему? — Каково ему будет, когда он очнется в реанимации, со швом на животе.

Каково ему? Каково? Каково? — твердит эхо, и страдания Уильяма входят в ее душу. Сьюзен понимает: понадобятся все запасы терпения, которые найдутся в сердце, потому что в ближайшие месяцы Уильям причинит ей еще немало горя.

Генри качает пресс, потом приподымает ноги и удерживает их в дюйме от пола. Футболка поползла вверх, отчасти обнажив торс. Сьюзен видит окрепшие мышцы его живота. Генри отрывает плечи от пола, подтягивает к коленям.

Здесь у него дыра, — говорит себе Сьюзен, проводя пальцем по своей мягкой плоти, думая о Уильяме. У него тут дыра.

20

В соседних палатах тоже лежали пациенты с отравленной кровью. Красные пластиковые пакеты для мусора перед каждой дверью сигнализировали об опасности заражения. Возле коек стояли красные пластиковые коробки для твердых отходов, санитары увозили их на тележках с такой осторожностью, словно везли плутоний. Еду подавали приятные дамы в перчатках до локтей — добровольцы, пять раз в неделю помогавшие в больнице. Кроме Генри и Сьюзен, никто не притрагивался к Уильяму обнаженной рукой. Даже его врач теперь, ощупывая железы, натягивал блестящие перчатки из латекса, хотя и телесного цвета, но холодные, жесткие, как кожа трупа. Генри эти предосторожности выводили из себя, Уильям же не обращал внимания. Ему стало нравиться это новое тело, в котором таилась угроза. Порой мерещилось: из него выходят лучи, нечто вроде особой ауры, которая заставляет всех держаться на безопасном расстоянии. Проводя пальцем по руке, он нащупывал вену с пульсирующей внутри кровью, как охотник нащупывает курок ружья. Из страха перед инфекцией медперсонал обращался с Уильямом преувеличенно почтительно, словно с мафиозо, который в любой момент может дать волю своему гневу.

Надавив на кнопку, Уильям приподнял дальний конец койки, чтобы ноги оказались на одном уровне с головой. С тихим стоном сунул подушку под стопы, пытаясь уменьшить давление на позвоночник. Распахнув халат, полюбовался множеством пересекающихся шрамов, которые выросли у него на животе, словно колючий кустарник. Саму операцию он, разумеется, не помнил: наркоз — все равно что временная смерть. Когда он очнулся, всплыли кое-какие моменты последнего дня перед операцией: ударился головой о кафельный пол в ванной; холодный ветер в лицо; оглушительные вопли и лица в масках; головокружение, как будто его приподняли высоко над асфальтом и куда-то волокут; а потом — пустота, проблески сознания накатывали вместе с дурнотой, все кружилось перед глазами.

Нежно ощупывая свои шрамы, Уильям представлял себе, как скальпель раздвигает внешние слои плоти. Он понятия не имел, как выглядит его тело изнутри, но где-то под кожей располагались мускулы, вены, другие ткани, которые хирургу пришлось разрезать, прежде чем он добрался до грозди опухолей, опутавших его внутренности, словно черви. Хирург извлек эту мерзость, но никто не обещал, что никаких осложнений не будет.

Запахнув халат, Уильям уцепился за поручень кровати. Боль разрывной пулей ударила из руки в шею, спустилась в легкие и упала в сердце. Другая боль, не та, которую излучали раздраженные нервы, — гуще, плотнее, как будто в крови сыпались мелкие камушки.

Долгая болезнь научила его различать малейшие симптомы, наблюдать за прогрессирующим недугом. Рентгеновские снимки, которые врач развешивал ему напоказ, Уильяма не интересовали. Ни к чему. Он и так чувствовал, как чуждые клетки размножаются в нем — сначала одна, потом несколько, — притягиваются друг к другу, словно магнитом. Задолго до того, как они созрели в опухоль, обнаруженную врачом, Уильям уже знал об их существовании. Ему казалось, что он мог перечислить все поселившиеся в нем микробы, каждую предательскую клетку, все сбои внутренних органов, которые еще не отразились на рентгене.

Ему почти удавалось сохранять отрешенность, наблюдая за своим постепенным распадом. После операции он даже обдумывал последовательность, в какой бы предпочел расставаться со своими органами. Нога, легкое, рука теперь были уже не столь дороги, как месяц тому назад, но Уильям по-прежнему пытался сохранить то, без чего жизнь немыслима. Мозг, уши, единственный здоровый глаз — он дрожал над ними, как над остатками семейного достояния. Что станется с ним, если он утратит зрение или слух?

В очередном приступе жалости к себе он составлял другой список — список обыденных дел, о которых ему пора забыть: секс, выпивка, работа, кино, ресторан, спортзал, экскурсия в музей; пробежка в парке, поездка в автомобиле, отпуск за границей, полет на самолете. Даже спуститься в холл и купить газету — это событие, всю значимость которого невозможно объяснить здоровому человеку — он-то сбегает за газетой, не задумываясь. Мир становился все теснее, но Уильям понимал: еще есть, что терять. Наступит день, когда он в последний раз покинет свою квартиру, и его мир сведется к больнице, потом к палате и наконец к больничной койке. Скоро он начнет прощаться с друзьями, вести счет тех, кого не увидит больше. Кто останется последним? Только бы не врач, не медсестра. Пусть не чужой человек закроет ему глаза, а любящий, скорбящий друг.