Поминки были сложные. Все знали, что инсульт хватил Полонского в Манеже, но говорить об этом в присутствии Фурцевой было нельзя. И как себя вести, было непонятно. Поэтому все молчали. И говорить пришлось папе:
— Уважаемая Екатерина Алексеевна, д-д-д-дорогие товарищи, почему здесь так тихо? Мне кажется, мы с вами сейчас что-то д-делаем не так. Ведь Михаил Полонский был не только великим русским художником. Он был еще и очень живым, веселым и остроумным ч-ч-человеком. Он любил, когда в доме бывали гости. И мне кажется, ему было бы приятно, если бы мы его таким, веселым и жизнерадостным, сегодня и помянули. Пусть сегодня все будет так, как было при нем. Шутки. Музыка. Пение.
— Это очень правильно! — поддерживает его кто-то уже успевший принять.
Но голос один, а остальные смотрят на Фурцеву. А она продолжает созерцать рюмку с красной Степиной водкой, и Степа понимает, что отношение к покойному надо сформулировать определеннее.
— И вот еще что я хочу д-д-д-добавить, — говорит он. — Да, в юности Полонский увлекался абстракционизмом. Но с этим прошлым он безжалостно п-п-порвал и стал реалистом. А реализм, товарищи, это будущее мирового искусства. И кто в этом сомневается, пусть вспомнит, что мы запустили в космос Г-г-г-агарина, а Америка с ее любовью к абстракционизму осталась в хвосте истории.
Чиновники в свите Фурцевой переглядываются.
Это был политический ляпсус. Недавно разразился Кубинский кризис, и чуть не началась ядерная война. В последний момент Хрущев и Кеннеди замирились, и сейчас Америку временно не ругали. Мой папа впервые в жизни ошибся, не нашел верные слова. Это потому, что он не выспался. Накануне нам сообщили, что приедет Фурцева, и мы всю ночь перетаскивали на чердак раннего Полонского и остальную живопись начала века. Папа устал и плохо соображал.
— Так оставим же абстракции всяким прозападным пидарасам, — пытается выкрутиться он, — а сами будем, как обещает нам п-п-п-партия, через двадцать лет жить при коммунизме.
— Старичок, что он несет? — шепотом спрашивает у Макса Эрик Иванов.
И тут Фурцева отрывает взгляд от рюмки и мановением изящной руки просит Степу подойти.
Степа, готовый к самому худшему, покорно приближается, но происходит неожиданное.
— Степан Сергеевич, — говорит Фурцева, — вы правда эту водку сами настаиваете?
Степа не понимает, что министр ему говорит. А чиновники из ее свиты уже поняли, улыбаются и причмокивают.
— Мне сказали, что вы ее на рябине настаиваете? — спрашивает Фурцева.
— Да.
— И вы сами придумали этот рецепт?
— Нет, эту в-в-водку сочинил д-дед моей жены к-к-композитор Чернов, — заикается мой папа. — Он передал рецепт П-п-полонскому, Полонский мне. Но я его усовершенствовал.
— А вы мне этот рецепт дадите?
— Дам.
И страх мгновенно прошел, и папа стал самим собой. То есть обаятельным.
— Я рецепт, Екатерина Алексеевна, никому не д-д-д-даю. Но вам дам. Но не как министру, а как человеку, с которым мне всегда удивительно легко. Я, Екатерина Алексеевна, вообще-то человек крайне замкнутый. С людьми схожусь плохо. Но с вами у меня как-то сразу возникла какая-то душевная близость.
— Спасибо. — И министр культуры застенчиво, по-девичьи, улыбается.
Эрик Иванов, внимательно наблюдающий эту сцену из дверей кухни, впадает в полный восторг и обнимает за плечи Макса.
— Старичок, твой папаша гений. И дед был гений. И прадед гений. У вас вся семья гениальная. Возьмите меня в Николкины. У тебя же есть сестра. Я на ней женюсь. Где она?
— Вот она, — показывает Макс на Аню.
— Которая в переднике?
— Она всегда в переднике.
— Старичок, нет ничего сексуальнее девушек в кухонных передниках. За что и предлагаю немедленно выпить.
— Я больше не пью, — отказывается Макс. — Мне сегодня еще в Ашхабад лететь. Я завтра сдаю «Как закалялась сталь» Туркменскому ЦК. Боюсь, что запретят.
— Понял, — подмигивает Эрик. — Вставил клизму большевикам?
— Что-то удалось сделать, — с гордостью и смущением признается Макс. — Жаль только, что в Ашхабаде и никто не увидит.
— Старичок, почему никто? Я увижу. Я лечу с тобой.
— Шутишь? Я еду в аэропорт прямо отсюда.
— Ну и что? Я куплю зубную щетку по дороге. Надо совершать резкие поступки.
Эрик был всегда такой, он умел совершать резкие поступки.
— Ну ты даешь! — удивляется Макс.
Аня, в кухонном переднике, проходит мимо, несет из кухни поднос с закусками.
— Познакомь с сестрой, — дергает Макса за рукав Эрик.
— Аня, это знаменитый писатель Эрик Иванов. Эрик и Аня пожимают друг другу руки.
— Старушка, я с Максом лечу в Ашхабад на премьеру, — говорит Эрик. — А ты?
— А я не лечу.
— Как это «не лечу»? У тебя же брат гениальный режиссер. А гениев надо поддерживать. Нет, ты летишь. Решено. Мы летим в Ашхабад втроем. Группа поддержки гения.
— Ну, я не знаю, — переглядывается с Максом Аня.
— Старушка, надо совершать резкие поступки, — говорит Эрик. — Только этот передник ты возьми с собой.
— Зачем?
— Объясню после премьеры. Билеты за мой счет. Мне должны заплатить за повесть в «Юности», а пока займу у Андрона Кончаловского.
И устремляется к молодому человеку в больших черных очках.
А к Максу подходит Зина Левко. Ей уже тридцать лет. На руках у нее запеленатый ребенок. Это Женя. Другой ребенок, пятилетний Павлик, цепляется за ее юбку.
— Здравствуй, Макс, — тихо говорит Зина. — Ты хоть посмотри на нее.
— На кого?
— На нашу Женечку. Посмотри, как она на тебя похожа.
— Зина, послушай. — Макс берет Зину под руку и поспешно уводит из комнаты. — Зина, Женечка не может быть на меня похожа. Потому что у нас с тобой ничего никогда не было. И я уже несколько лет живу в Ашхабаде. Пойми, я впервые за полтора года сюда приехал.
— Но она правда похожа.
— Мама, пойдем домой, — дергает Зину за юбку Павлик.
Взгляд у него серьезный, взрослый.
4
В самолете Эрик, сидящий между Аней и Максом, разливает по стаканам кубинский ром и чокается с Аней.
— За лучшую часть человечества. За женщин в передниках.
Анька не могла понять, почему этот блистательный плейбой ухаживает за ней, такой тихой и незаметной. Но она влюбилась в него с первого взгляда.