Солдаты в глубине сцены что-то впотьмах делают с Христинкой. Очевидно, насилуют.
— О чем ты все время думаешь, Павка? — протяжно вопрошает Тоня.
— Тоня, у тебя бездонные синие глаза, — глядя при этом на Христинку, говорит Тоне Корчагин. — Они как море.
— Ты боишься в них утонуть?
Солдаты, сделав свое грязное дело, расползаются по углам сцены. Христинка встает, простоволосая, в разорванной рубашке, и медленно, простирая перед собой руки, идет на авансцену. Сцену заливает красный свет. Слышится пение «Варшавянки» и цокот лошадиных копыт. Очевидно, надвигается Октябрьская революция.
Зал рукоплещет.
— Браво! Браво! — Эрик в ложе оглушительно хлопает в ладоши, а потом от избытка чувств мутузит и лобызает Макса. — Ну, старик, ну, ты гений! Христинка — это же образ изнасилованной России, а Тоня — образ России несостоявшейся! Гениальная антисоветчина!
Последнее — шепотом.
— А публика поймет? — жаждет дальнейших комплиментов Макс.
— Публика-то поймет. Но Касымов-баши этого не пропустит.
Не пропустит — это по тем временам был высший комплимент. Но Эрик не угадал. Спектакль разрешили. Сексуально озабоченный Иван из ЦК ВЛКСМ Туркмении был влюблен в Корчагина, поэтому разрешили.
— Но ты уверен, что Москва нас не обвинит в абстракционизме? — спрашивает Касымов у Ивана.
— Уверен, Мамед Касымович. Тем более режиссер — сын Героя Социалистического Труда, автора «Нашей истории» Степана Николкина. Спектакль можно одобрить.
— Якши, — соглашается Касымов.
И одобрил. А через восемнадцать лет Макс поехал на фестиваль в Англию и стал невозвращенцем. За это его жену Ларису Касымову выгнали из театра, а самого Касымова отправили на пенсию. Но это было потом, а в ту ночь они вчетвером праздновали приемку спектакля «Как закалялась сталь».
Небольшой Ленин с простертой в будущее рукой стоит на кубе, украшенном керамикой в виде туркменских ковров. У подножия памятника клумба с розами. Ночь.
Эрик разливает шампанское в стаканы Макса, Ларисы Касымовой и Ани. Кроме них на площади никого нет.
— За Россию без большевиков! — провозглашает тост Эрик, перешагивает через клумбу и чокается с постаментом.
— Старичок, — трусит Макс. — Напоминаю, что с нами дочь секретаря ЦК.
— Лариска — наш человек. И гениальная артистка, — уверенно заявляет Эрик. — Ильич, прости, но девушкам надо дарить цветы...
И, поставив бутылку на асфальт, начинает срывать с клумбы розы.
— Эрик, — оглядывается Макс, — ты с ума сошел. Что ты делаешь?!
— Старик, мы художники. Нам можно все.
Лариса Касымова хохочет и аплодирует. Это яркая, уверенная в себе девушка с черными длинными косами, одетая в необыкновенной красоты шелковое туркменское платье. Аня Николкина рядом с ней выглядит серой мышкой, но Эрик подает розы не Ларисе, а ей, моей сестре Аньке.
Максу ничего не остается, как последовать его примеру. Испуганно поглядывая по сторонам, он влезает на клумбу, срывает розу, подносит Ларисе и окончательно пугается, когда Лариса при всех обнимает его и целует в губы.
— И молодых оставили наедине, — понимает ситуацию Эрик, берет Аню под руку и уводит.
Улица. Тишина.
— Старушка, я должен тебе кое-что объяснить, — говорит моей сестре Эрик. — Иванов — это мой псевдоним. А по паспорту я Нахамкин.
— Я знаю.
— И ты знаешь, что мой папаша, Леонид Нахамкин, был следователем на Лубянке, который в тридцать седьмом году вел дело поэта Зискинда?
— Да, — кивает Аня. — Папа мне все рассказал.
— И что ты дочь не Степы Николкина, а Зискинда, он тоже тебе рассказал?
— Да, конечно.
— Старушка, ты не врубаешься. Мой отец был тем самым следователем, который в тридцать седьмом году пытал на допросах твоего отца.
Аня молчит.
— Зискинд всю жизнь провел в лагерях, — продолжает Эрик. — Он только недавно вышел. Он попытался тебя найти?
— Нет.
— Но это же чудовищно! Вы с Зискиндом чужие люди. И виноват в этом мой папаша. Его самого расстреляли тогда же, в тридцать седьмом, но это ничего не меняет. Я сын человека, который искалечил жизнь твоего отца. А мы с тобой встречаемся и ведем себя как ни в чем не бывало. Это же какой-то бред!
Аня молчит.
— Это ненормально, старушка, когда дети жертв встречаются с детьми палачей, и все ведут себя так, как будто тридцать седьмого года вообще не было. Но он, старушка, был! И я об этом все время думаю.
Пока все делают вид, что его не было, он как бы продолжается. Страна как бы спит. Смотри — здесь она спит буквально.
И действительно, ночью в Ашхабаде во дворах и даже на тротуарах стоят кровати. Аня и Эрик идут мимо жителей, спящих под открытым небом.
— Это они после землетрясения боятся спать в домах, — объясняет Эрику Аня.
Моя сестра Аня была ясным и простым человеком и во всем любила простоту и ясность. Но Эрик мыслил образами.
— Старушка, у моего друга Хемингуэя есть гениальный роман «Фиеста», — говорит он. — Про то, как вокруг сплошной праздник, но герой — импотент, и этот праздник не для него. Мне кажется, это про всех советских людей. Особенно это чувствуешь, возвращаясь из-за границы. Ты была за границей?
— Нет.
— Будешь. Это я тебе обещаю. Будешь. Потому что, старушка, мне все это осточертело. Я хочу жить в свободной стране. И я хочу там, в свободной стране, каждый день видеть тебя в переднике и знать, что ты меня не ненавидишь. Теперь понимаешь?
— Нет.
— Объясняю. Я уверен, что наша с тобой встреча — это судьба. И предлагаю тебе стать моей женой и рвануть вместе из этого кошмара в Англию или Америку.
Это Анька поняла. И скоро она вышла замуж за Эрика. И они уехали в Англию. Потому что за роман про Шерлинга Эрик получил литературную премию КГБ и его назначили постоянным корреспондентом «Известий» в Лондоне. Маша у них с Аней родилась уже там. Но это было потом, а в ту ночь, в шестьдесят втором году, они оказались в доме товарища Касымова. Лариса пригласила их переночевать.
Они стоят у ворот дома Касымова на улице Карла Маркса. Из караульной будки на них смотрит милиционер.
— Ты уверена, что это удобно? — спрашивает у Ларисы Макс.