Когда я была маленькой, я была самой красивой, как и все маленькие девочки, разумеется, ведь у каждой развевается платьице, когда она прыгает через скакалку, я была совершенна в своем неведении того, что меня ожидает, да, именно в отрочестве что-то разладилось, по крайней мере мне так кажется, и в средней школе мои подружки оказались красивее меня, как те, так и другие, они так и не узнали, как я их за это ненавидела, потому что я всегда бунтовала молча, в своих фантазиях, в тех закоулках души, где можно быть одновременно мертвой и живой, тысячу раз убивать тех, кого любишь, а заодно и себя, воображая потрясение всей семьи, ну почему она покончила с собой, разве мы не делали для нее все, что могли, разве не давали ей все, и даже больше, и я тысячу раз воображала своих подруг с обезображенными лицами, видела, как они дурнеют с возрастом, как выпадают клочьями их поседевшие волосы и как им приходится ампутировать сгнившие, изъеденные раком груди, а культяшки потом прикрывать скрещенными руками, моя ненависть истребляла все, что пыталось расцвести вокруг, впрочем, я и себя изводила, голоданием, надо же мне было как-то выделиться, посмотрите, как я умираю, видите, как я люблю жизнь, и я даже бахвалилась своим отказом взрослеть, округляться в то время, когда моя мать все усыхает, когда уже не хочет вставать с постели, но если бы мои подружки остались мне верны, я бы никогда не пожелала их погибели, если бы они обожали меня до того, чтобы бросить все остальное, если бы последовали за мной, как апостолы за Иисусом Христом, оставив свои рыбацкие сети, с сердцем, полным признательности за свою избранность, я, быть может, сделала бы усилие, чтобы стать такой же, как они, пышнотелой и кудрявой, перешла бы на их сторону, но моя худоба помогала им улыбаться, откидывать голову назад, выпячивая грудь, и если большинству из них моя концлагерная красота была ни к чему, другие все же испытали мое влияние, захотели сбросить вес, разве маленькие ягодицы не красивее, не женственнее, разве не могли они воздержаться от шоколада больше двух дней, и вот когда эти некоторые начали худеть, я поняла, что пропала, что они меня погубят, поняла, что должна отправиться в город, потому что они вот-вот доберутся до меня там, где я хотела остаться в одиночестве, не надо забывать, что я голодала все это время, и вдруг узнаю, что напрасно, что ни к чему, кроме чувства голода, это не привело, а зачем тогда голодать, если все могут морить себя голодом, пока их не станут насильно кормить в больнице, пока сердце не остановится, вот тут-то я их и покинула, покинула свою деревню, чтобы обосноваться в городе, захотела работать и стала шлюхой, какая глупость, какая прекрасная логическая последовательность событий, от анорексии к проституции, всего один шаг, и надо же было такому случиться, что работаю я именно ртом, напихиваю в него все, что могу, наверстываю потерянное время, добираю килограммы и концы, только не думайте, что я выздоровела, нет, я по-прежнему голодаю, каждый день слежу за тем, что ем, хорошо ли то сочетается с этим, не оставить ли мне треть этой размазни на тарелке, не есть эту последнюю треть, чтобы подольше оставаться в своем девчоночьем теле, убожество телки, которой нравится накачивать губы силиконом, губы и груди, нравится иметь то, чего моя мать никогда не имела, губы и груди, а треть тарелки, помноженная на триста шестьдесят пять дней, составляет по меньшей мере сто двадцать несведенных тарелок, но это не все, потому что есть еще физические упражнения, гимнастический зал, тренировочный центр, где имеются специальные снаряды, нарочно придуманные для укрепления живота, ягодиц и бедер, на которых сосредоточено больше восьмидесяти процентов жировой массы, и я должна ходить туда три раза в неделю, по понедельникам, средам и пятницам, день на живот, другой на ягодицы и последний на бедра, и когда я переутомляюсь, меня часто тошнит в раздевалке, это мне доставляет удовольствие, оказаться больной перед другими, не знаю почему, наверное, потому что жалость порой лучше зависти, потому что перед женщинами я могу только унижаться, склоняться к их ногам, чтобы выпросить прощение, простите мои грехи, простите, что была любима, что убивала, лгала, ела, и если я могу своим молчанием бросать вызов клиентам и психоаналитику, если могу быть дерзкой и наглой перед мужчинами, то перед женщинами я личинка, вот почему у меня нет подруг, настоящих по крайней мере, вот почему лучше держать их на расстоянии, окружить себя мужчинами и забаррикадироваться, да, я ненавижу женщин, ненавижу с помощью средств, которыми располагаю, с помощью того уголка моей души, где я их убиваю, с помощью моего склоняющегося тела и рта, который просит у них прощения.

* * *

Я часто спрашиваю себя, что психоаналитик думает о моем случае, о моем блуде и о моем уродстве, о моей мании быть своей матерью, впрочем, я не уверена, что он думает об этом хоть что-нибудь, что тут можно думать кроме того, что обычно думают о культуристе, вцепившемся в свои гири, будто это ценнейшие сокровища, или о наркомане, рухнувшем в общественном туалете, перепачкав перегородки кровью из плохо выбранной, наспех проколотой вены, что тут можно чувствовать кроме жалости, которую испытываешь перед чужой низостью, перед жизнью, сведенной к одному-единственному жесту, безостановочно бьющему в одну и ту же стену, попадающему в одно и то же место, о жизни, где снова и снова воспроизводишь все ту же нездоровую ситуацию, и всякий раз приходишь к одному и тому же заключению, дескать, мужчины это то, а женщины се, клиенты и телки, он тогда пытается подтолкнуть меня куда-то еще, будто я в состоянии туда пойти, будто могу разглядеть, что кроется за тем, что меня так заботит, и что там не в порядке, моя речь вроде ширмы, надо уметь говорить о том, что умалчивается, из страха умереть одной в постели, в то время как то, ради чего умираешь, бегает по улицам, но скажите мне тогда, господин психоаналитик, что мое слово может изменить в этой истории, ничего и ни в чем, ибо то, что связывает вещи в моей голове, будет посильней самого блестящего исцеления за всю историю психоанализа, это еще вопрос доверия, мне никак не удается расслабиться с этим мужчиной, лица которого я не могу рассмотреть, мне не удается запомнить то, что он мне говорит, потому что это не имеет ничего общего с написанным в книгах, написанное всегда яснее сказанного, не так бредово, а главное, одни и те же слова можно читать и перечитывать сколько угодно, раз за разом, тогда почему он не делает записей, почему довольствуется моими собачьими жалобами, где я все валю в кучу как попало, а быть может, он вроде моего отца, импотент и любитель удовольствий, и что он знает о моей опасливости по отношению к нему, и об отвращении, которое вызывает желтизна его пальцев на ногах, которую я могу видеть с дивана, лежа на боку, чешуйки неподвижной ящерицы, чей тонкий розовый язык неожиданно высовывается изо рта, чтобы тотчас же туда втянуться, холодная ящерица с неподвижными глазами в черном ободке, что он думает об этом бесцеремонном внимании к его пальцам на ногах, заметным летом сквозь ремешки кожаных сандалий, эти пальцы глупо встревают между нами, между мной и его концом, надо бы запретить психоаналитикам носить сандалии, независимо от времени года, надо, чтобы о них можно было думать без их концов, без волосков и без запахов, нельзя больше терпеть тиранию их ног, сбивающих с мысли, или разводов, образованных пятнами пота у них под мышками, а главное, надо, чтобы моя история была записана его рукой, история болезни некой шлюхи, чтобы она была опубликована и прочитана множеством людей, вдали от моего бормотания и тесноты его кабинета.

Надо уметь говорить, чтобы пользоваться тем, о чем говоришь, вот он и пользуется тем, что я говорю, переделывая мои фразы с помощью других слов, так, если я хочу повеситься, то для того якобы, чтобы меня несли, чтобы больше не надо было ступать ногами по земле, чтобы отдаться собственной тяжести, как собака на поводке, как крошечный щенок, обмякший от доверия, позволяющий маме взять себя за шкирку, ну да, какое открытие, господин психоаналитик, я об этом не думала, теперь, когда я уловила эту связь, мне уже не хочется вешаться, а быть может, вы сами не прочь понести меня немного, раз уж держите этот поводок, чтобы подтащить меня к своим ногам, пока ваш член не всунется мне в рот, да, господин попугайчик, вы весьма точно очертили мотив обезличивания, которому подвергается каждая вещь в моем уме, отца я уподобляю своим клиентам, а клиентов отцу, мать уподобляю себе, а себя матери, ну да, верно, в конце концов я запутаюсь в этих зеркальных играх, где уже сама не знаю, кто я такая, потому что уподобляю себя другой, и уже не знаю, кто вы такой, потому что принимаю за другого, стало быть, страшит меня не то, что я останусь одна, а то, что не смогу этого сделать, слишком много людей вокруг изображает из себя других, и я не могу ничего от вас скрыть, мой дорогой месье, я бы предпочла лечь с вами, но предпочла бы также не говорить вам об этом, ну да, знаю, если я этого хочу, значит, вы как мой отец, в сущности, вы для меня и есть отец, а что до вашей жены, то мне на нее плевать, она наверняка старая и уродливая, как все женщины в ее возрасте, как моя мать, впрочем, я уверена, что у вас уже нет к ней желания, что вы листаете журналы и мастурбируете, глядя на фото голых девушек, которые засовывают себе палец в щель, и я уверена также, что вы ничуть не смущены этими признаниями, потому что всякого навидались, каждый день молодые больные влюбляются в своего психоаналитика, это составная часть обычного лечения, мне жаль, но не люблю употреблять термин пациентка, для обозначения склонных к самоубийству женщин, которые занимаются проституцией, я предпочитаю говорить, что они больные, так честнее, а также сильнее возбуждает, быть больной значит не иметь ничего общего со своей болезнью, можно позволить себе хныкать оттого, что ты так больна, и на законном основании превращаться в личинку, да, я думаю как моя мать, но я ведь вам уже говорила тысячу раз, я и есть моя мать, и если она личинка, то и я тоже, и вообще, к чему понимание, если оно всего лишь удостоверяет, что ты личинка, потому что вышла из чрева личинки, уж лучше меня сжечь заживо, чтобы покончить с этим удостоверением, повторяющимся на каждом сеансе, ах, ну да, я тут удостоверяю, что ем, сплю, думаю, как моя мать, а значит, я совершенно такая же, как она, я и мучаюсь как она, нельзя забывать об этом, быть как моя мать, значит быть полностью как она, вплоть до топтания мысли на одном месте, вплоть до жеста, которым подносишь чашку кофе к своим губам, вплоть до чувствительности зрачка, который расширяется на дневном свету и при битье головой о стены, вплоть до чувства вины за то, что оказалась там, где не надо было, и была любимой, да, вплоть до уродства и до того, что не удается высказать, вплоть до невозможности выносить саму себя и засыпать.