Быть может, моя мать не всегда была такой, ей, конечно, понадобилось время, чтобы так состариться, такой постельной старостью, годами терять память и обычные жесты, вставать, умываться, есть и любить, и я ребенком находила ее красивой, по крайней мере мне так кажется, уже не знаю, ее, лежащую на солнце в своем красном купальнике, я предпочитала своим теткам, которые говорили о своей груди и беспокоились о следах, которые оставят бретельки на их спинах, а она была худощава, кажется, совсем миниатюрная рядом со своими сестрами, и все втроем мило, по-сестрински, принимали солнечные ванны, чтобы подкоптить свою кожу Белых Женщин, уже воспламенявшуюся от эритематоза, уже тогда они пытались скрывать, что не были ни смуглыми, ни здоровыми, но на юношеских фотографиях хорошо видно, что моя мать миловидна, по крайней мере совсем не уродина, надо сказать, что на черно-белых снимках всегда выглядишь красивее, кожа становится светлее и глаже, красные пятна пропадают, и, кроме того, молодеешь, по крайней мере лет на десять, отдаляешься от того, что ты есть при свете дня, перед зеркалом рано поутру или же под неоном супермаркетов, приближаешься к нашим мечтам в этих серых полутонах, заключенным порой в рамку на ночном столике, так что моя мать может любоваться этой юностью из своей постели, и о чем же она думает, видя себя такой молодой и красивой, трудно сказать, может, она и забыла, что речь идет о ней, потому что стареет, а может, не хочет верить, что это она, из страха обнаружить, что уже такой молодой и красивой отец ее не любил, из страха, что придется перебирать, чего же ей не хватало, чтобы стать женщиной, достойной любви, обаяния и веселости, надежды и нежности, в общем, всего того, что таится за этим фото, улыбки, которая продолжается и после вспышки, уверенной походки, а главное, речи, потому что моя мать не говорит, и наверняка никогда не говорила, вот, быть может, чего ей не хватает больше всего, крыльев, чтобы взлететь, и голоса, чтобы говорить, чтобы высказываться иначе, нежели щелканьем пальцев, срывающих ногти, по которому хочется садануть бритвой, вот почему ее рот свелся к этой безгласной щели, и если бы каким-то чудом она вдруг заговорила, не подумайте, что это разбудило бы ее, не подумайте, что окна разлетелись бы вдребезги, а она села бы, выпрямившись, на постели, нет, ее речь не вынесла бы оказаться услышанной, она бы уцепилась за постель, потому что больше не за что, кроме юношеской фотографии, и даже, в конце концов, нет, потому что фотографии не отвечают, они только стареют, как люди, желтеют, как седые волосы, и скоро ее юность в рамке тоже пожелтеет, состарится до того, что потеряется даже мысль, что была у нее какая-то жизнь вне этой комнаты, вне этой постели, вне этого параллельного старения ее самой и ее фото, из которого невозможно вырваться.
А что думают мои клиенты обо всем этом, о моей матери и о своей жене, обо мне и о своей дочери, о том, что их жена умирает, а они трахают свою дочь, что вы сами-то думаете о том, что они думают, боюсь, совсем ничего, потому что им надо председательствовать на слишком многих совещаниях, вне которых они думают только о том, чтобы у них стояло, и когда они с грустным видом поверяют мне, что не хотели бы, чтобы их дочь занималась таким ремеслом, ни за что в жизни не захотели бы, чтобы она стала шлюхой, потому что тут нечем гордиться, могли бы они сказать, если бы не молчали всегда в этот момент, я бы так и выдрала им глаза и кости переломала, как могут мне переломать в любой момент, ну а я-то кто, как вы считаете, я дочь отца, такого же как все, тогда что вы делаете здесь, в этой комнате, брызжа мне спермой прямо в лицо, и при этом не хотите, чтобы с вашей дочерью поступали так же, и при этом гнусно разглагольствуете перед ней, как деловой человек, о рождественских каникулах на Кубе и о новых компьютерных программах, что делаете вы здесь, если боитесь, чтобы она не сосала подряд всем отцам со всего света, и кто вообще вам сказал, что она уже не шлюха, их ведь столько развелось, все более молодых и дешевых, кто вам сказал, что она не блудит с вашим отцом и вашими братьями, что не раздвигает ноги перед костюмами всех профессий и не выслушивает всякий раз все то же признание от этих отцов, которые не хотели бы, чтобы их дочь стала шлюхой, и как могла образоваться такая толпа шлюх вопреки общественному интересу, как ваши дочери могли открыть рот первому встречному, ну, они стали такими по дороге в школу, помните, задранная ветром ученическая юбочка с белыми трусиками под ней, они стали такими во взгляде, который бросали на них, и они такими останутся до конца, пока их не настигнет старость, пока не уложит в постель, где они смогут долго еще вспоминать о той юбочке, приподнятой ветром, о жизни, которую прожили, вихляя задом, но будьте поосторожнее, потому что они постареют внезапно, или почти, всего нескольких клиентов окажется достаточно, чтобы растянулись их драгоценные своей узостью щели и чтобы их коленопреклоненное изумление перед членом сменилось полным бесчувствием, и не подумайте, будто они невинные жертвы, они сами к этому стремились, впрочем, они только это и делают, пускают слюни, когда на них глазеют, точно так же, как и мужчины, которые на них смотрят, и скоро они перестанут краснеть, видя пары, целующиеся на общественных скамейках, потому что сами уже столько целовались, и они не пойдут больше в гости к бабушке, потому что собьются с пути, окажутся там, куда их позовут, раздетые в какой-нибудь комнате или на странице журнала, а потом однажды вы столкнетесь с ней лицом к лицу, и подумаете, Господи, этого не может быть, скажите, что я сплю, вы спросите себя, почему она, и почему я, и вы не поймете, не поймете, что нужны двое, чтобы играть в эту игру, один, чтобы постучать в дверь, и другая, чтобы открыть.
В толпе моих клиентов есть второй Майкл, который раньше был каким-нибудь Джеком, но наверняка хотел запутать следы, сменив имя, словно можно заставить себя забыть имя, словно шлюх интересуют имена, а в конце концов, может, он и сам его забыл, это позаимствованное имя, которое сам себе дал, может, просто уступил однажды своей прихоти, прежде чем объявиться перед моей дверью, потому что ему надоело цепляться за один-единственный слог, потому что хотел подвергнуть испытанию холодность, с какой я всегда перед ним держалась, и этот Майкл приходит неизменно одетый в черное, в шляпе и пальто, выдающих, что он еврей, и я его тайком окрестила вороном Субботы, окрестила так из-за его похоронного вида, из-за орлиного носа, а главное из-за пристального взгляда его маленьких пронзительных глазок, этот Майкл затаскивает свое иудейство шлюхам между ног, шлюхам нееврейкам, совсем не еврейкам, так что он должен остерегаться, как бы община не прознала, что вставать может и в обход законов Яхве, что интрижку можно искать повсюду, вплоть до лона молодых гоек, и поверьте, он меня чарует, мой раввин, чуть не каждый день являясь со своими полуседыми, заложенными за уши локонами и свисающими с сорочки длинными желтоватыми шнурками, такими тонкими тесемками в виде веревочек, которые служат не знаю для чего в его вероисповедании, о котором я тоже ничего или почти ничего не знаю, знаю только про круглые шапочки, прикрывающие плешь, и про кошерную кухню, про молитвы, которые выплакивают перед каменной стеной, и про обрезание, он меня чарует, потому что напоминает мне Моисея, человека из моего катехизиса и из Библии моего отца, напоминает Моисея с его длинной белой бородой старого мудреца, попирающего кожаными сандалиями песок пустыни и со всезнающим видом испытующего небо и землю, чтобы проложить себе там путь, стоящего с достоинством патриарха, отмеченного перстом Божьим, человек всех добродетелей, избранный, чтобы привести человечество в Землю обетованную, в эту комнату, где я поджидаю клиентов, в мою постель, где сходятся все народы, японцы и индийцы, где преклоняет колена множество мужчин, ука-зуя на меня своим членом, я тоже избрана, и даже больше, я то самое обетование на горизонте, по крайней мере пока беру в рот и отправляю их к их божеству, пока они приходят в себя и возвращаются к своей жизни с мыслью, что единственны и обласканы, что они на верном пути владеющих истиной, я думаю о Моисее, который храбро держался в ночь и в бурю, неся в простертых руках скрижали Завета, как новорожденного для жертвы, да, Майкл это Моисей, вокруг которого ярилась молния, словно ад готов был низвергнуться с небес, словно это проклятие падало, извиваясь, на головы людей, огромные белые вспышки, вырывающие из тьмы народ начала времен и идолов, народ Золотого тельца, возвышавшегося средь празднества, Моисей, отец всех отцов, вынужденный возлечь со своей служанкой, потому что его жена, говорят, была бесплодна, но что Моисей взял служанку, я не совсем уверена, может, это был Авраам или Ной, неважно, речь идет об одном из тех мужчин с длинной седой бородой, которые давным-давно предпочитали блудниц своим женам, которые почитали Бога в блуде, ну да, ведь было же имя у той служанки, ее звали Агарь, имя у нее было, но недостаточно иметь имя, чтобы оказаться на ее месте, недостаточно быть упомянутой в Библии, чтобы не быть блудницей, и если бы я была на месте той другой женщины, Сары, то, клянусь вам, убила бы их собственными руками, обоих, убила бы с яростью Красного моря и неопалимых купин, я бы это сделала еще до того, как они сблизились, еще до того, как старый ворон коснулся молодой блудницы, а затем обратилась бы к небесам, возопив, что я повешена, распята, что я умираю из-за измены, да что же ты за Бог такой, чтобы толкать мужчин в объятия их служанок и позволять служанкам становиться блудницами, и наоборот, если бы я была той служанкой, я бы умертвила себя, бросила бы вызов Богу, чтобы он поразил меня молнией, превратил в соляной столп, чтобы оградить человечество от этого преступления, чтобы История сложилась бы по-другому в другом месте, в жизни отцов и матерей, идущих рука об руку и знающих, что служанка следует позади, в жизни детей, которые знают, кто их родители и для чего служит служанка.