Наутро спавший без памяти Платонов проснулся со свежей, ясной головой и минуту лежал, боясь пошевелиться, потом осторожно начал поворачивать голову, но сенная подушка все-таки хрустнула, и тут его глаза встретились с Наташиными - он успел увидеть тот самый момент, когда взлетели ресницы и широко открылись глаза.

Ее лицо было совсем рядом, на той же подушке, и они долго смотрели друг на друга не отрываясь. Наташа вздохнула, улыбнулась сонной улыбкой и легко вскочила, стряхивая стебельки сена со своего лыжного костюма, в котором спала. Она подошла к окну, подняла маскировочную штору, и за окном открылся мутный серый туман начинающегося пасмурного дня.

Так началась их новая жизнь, полная изнурительной, неистовой работы, никогда не покидавшего их ощущения надвигающейся смертельной опасности и полного освобождения от всех обычных дел, отношений и интересов. Множество домов стояли брошенные, с незапертыми калитками, можно было заходить, брать что хочешь, рвать чуть тронутые первыми морозами цветы, но никто не рвал цветов и ничего не брал. Жизнь в городке как бы застыла на переломе - не имело смысла рассчитывать ничего дальше сегодняшнего дня, не говоря уже о будущей неделе, - и от этого все как-то стало легко и просто, и они на все смотрели бодро и совершенно бесстрашно. Жизнь упростилась, мир раскололся пополам. Были враги, и были свои, и посредине не оставалось места ни для каких колебаний.

После тяжелой работы они медленно шли в большой веренице других возвращающихся, мылись на кухне и варили картошку и спешили выйти на улицу.

В кино никто не проверял билетов, было непонятно, почему еще работает кино, - вероятно, просто его позабыли закрыть.

Они прошли по знакомому с детства узенькому проходу и забрались в самый последний ряд, как делали всегда в своей прежней жизни. Трижды они забирались в этот последний ряд и, держась за руки, сидели, дожидаясь момента, когда на экране появятся вечерние сцены или герои начнут пробираться по подземному ходу и в зале станет темно так, что можно будет поцеловаться.

И когда теперь они, такие взрослые и, кажется, чужие, сели на свои старые места на последнем сеансе, у Платонова так билось сердце, точно решалась его жизнь. Да, может быть, так оно и было? С экрана лилась зловещая музыка, предупреждая заранее, как во всех плохих картинах, что сейчас с героями начнут случаться всякие неприятности. И действительно, какой-то злодей схватил и потащил героиню с удивительными ресницами, прыгая по скалам, воровски оглядываясь и скрежеща зубами. Наконец он пробрался в пещеру, и экран совсем потемнел, и теплые Наташины губы - он их знал так хорошо, как будто видел их в темноте, - горячо и влажно прижались к его щеке, он обернулся, и они торопливо целовали друг друга, точно это был последний момент их жизни, и когда оба, изнеможенно, чуть не задохнувшись, откинулись на свои сиденья, героиню уже вытащили обратно из пещеры на свет божий, и она уже невинно моргала своими спасенными ресницами, обнимая героя.

А вернувшись домой, хотя там никто им не мешал, они долго вели себя так, будто ничего не случилось, понимая, что просто не бывает на свете большей близости, чем та, что они испытали на своих старых откидных креслицах в кино.

По вечерам, когда они оставались одни и лежали, обнявшись, борясь с истомой усталости, на тюфячке у плиты, Наташа говорила:

- Не знаю, отчего это. Что-то во мне молчит при других людях. А при тебе оно просится наружу, только при тебе. Я тебе могу сказать то, что ни одному человеку не сказала бы, даже самой себе. Что-то оживает во мне твердое и радостное...

И действительно, она говорила как-то очень легко и иногда вдруг начинала смеяться от радости и спрашивала:

- Я тебе все говорю, говорю, а ты слушаешь и молчишь. Так ничего мне и не сказал. Ты-то меня любишь? Говори!

Платонов напрягся, чтоб не выдавать волнения, и хрипло ответил:

- Нет.

- ...сказал Петрушка, да и соврал! - радостно смеясь, договорила Наташа их старую приговорку. - Знаешь, почему я столько болтаю? Я долго молчала. А теперь я, знаешь, как почтовый рожок у барона Мюнхгаузена, в нем на морозе все мелодии замерзали, не издавая ни звука. А потом, когда его принесли в тепло и повесили на гвоздик у печки, он вдруг оттаял и заиграл все, что в нем накопилось!

Вскоре земляные работы закончились, всех отпустили по домам, и на грузовике с угольно-черным, обгоревший кузовом приехали саперы, выгрузили мины, и машина тут же умчалась обратно, оставив только трех человек: двух узбеков и старшину очень маленького роста. Узбеки стали бороться, чтоб согреться, похлопывая друг друга по плечам, а старшина вежливо поздоровался за руку с Платоновым, сказал, что его фамилия Белкин, и они пошли с ним осматривать работу его бригады.

Он сказал Платонову, что ему поручено минировать подступы. Несколько девушек, не торопившихся уйти домой, предложили помочь, и Белкин согласился - мины нужно было далеко перетаскивать от того места, где их сгрузили, а времени было мало. И целый день после этого Белкин с узбеками устанавливали мины, разгребая подмерзшую землю, а девушки таскали издалека мины, прижимая к груди, с почтением и ужасом косясь и осторожно ступая, точно несли миски с кипятком, которым можно обвариться, если расплескаешь.

На другой день, когда работа была кончена, Белкин сказал, что теперь все в порядке, нужно только дождаться приезда капитана, а пока охранять заминированное поле до тех пор, пока не подойдет пехота, чтоб занять заготовленные позиции.

Девушки ушли в город, а Платонов остался со старшиной, и они смастерили на опушке у шоссе шалаш, чтоб защититься от дождя, и сидели там, курили и смотрели, как мимо них проходят подводы с ранеными, проезжают редкие автомобили, санитарные и штабные, и, проехав через мост, уходят куда-то в тыл.

Пехота все не шла, и Белкин тосковал, что его капитан все не показывается. Под конец он уже ни о чем, кроме капитана, не мог думать и говорить, не спал ночью, выскакивая из шалаша к каждой пробегавшей мимо машине. И им все время думалось о том, что эта машина была последней нашей, и вслед за ней появится немецкая машина или танк.

Шоссе опустело, и когда они всматривались в сумерках далеко вперед, оно им начинало казаться жерлом бесконечно длинной, нацеленной на них трубы. Продукты кончились, и Платонов пошел обратно в город за хлебом, а старшина с неутешным лицом остался стоять под дождем, мечтая, тоскуя и уже почти не веря в появление своего капитана. Уходя, Платонов обернулся, и узбеки помахали ему на прощание, продрогшие, голодные, они улыбались ему на прощание, и больше он их никогда не видел - на другое утро у моста уже были фашистские танки. А Платонова при входе в город сразу же задержал патруль, и его отвели в помещение кинотеатра, где разбирался во всяких таких делах какой-то майор.

Майор решил с самого начала не верить ни одному слову Платонова и принял его за дезертира, переодевшегося в штатское, но, услыхав про минные поля, сразу решил, что тут кроется что-то похуже, и стал задавать сбивающие вопросы. Объяснить, почему он, штатский, принимал участие в минировании, было трудно. Выходило неубедительно. Тогда Платонов, начиная злиться, сказал, что в городе его знает сотня людей, может, две сотни, и сослался на военкома... и это оказалось хуже всего, потому что майору было известно, что военком сбежал. А то, что Платонова могут хорошо знать "какие-нибудь базарные бабы или школьники", - это ничего не доказывает: "ваши" и не так умеют маскироваться!

Платонову все время казалось, что это легкое недоразумение, которое вот-вот разъяснится, и он не успел опомниться, как его увели и заперли в кинобудке, - там была железная дверь. И только там он понял, что с майором совершенно бессмысленно разговаривать, ничего невозможно доказать человеку, который боится малейшей ошибки только в одну сторону и ни капельки не боится любой ошибки в другую сторону. Поэтому он бросил стучать в дверь и, прислушиваясь к голосам и шуму шагов, только старался уловить - уж не ходят ли по кинотеатру фашисты!