Ланда, убедившись, что после ликеров Рокдиан стал самим собой, принялся восторженно подпевать ему и перечислять всех молоденьких девочек, которые до сих пор все еще обожали его.

Но Ливерди, человек более скептической складки, утверждавший, что хорошо знает настоящую цену женщинам, пробурчал:

— Ну да, они всегда будут говорить вам, что обожают вас.

— Они мне это доказывают, дорогой мой, — возразил Ланда.

— Такие доказательства не в счет.

— С меня их довольно.

— Да они сами в этом уверены, черт побери! — вскричал Рокдиан. — Неужели вы думаете, что этакая славненькая двадцатилетняя бестия, которая уже лет пять, а то и шесть, ведет развеселую жизнь, да еще в Париже, где все наши усы приохотили ее к поцелуям, а потом отбили к ним всякую охоту, еще может отличить тридцатилетнего мужчину от шестидесятилетнего? Полно вам вздор молоть! Больно много повидала она видов и больно много знает. Да я готов биться об заклад, что в глубине души она предпочитает, то есть искренне предпочитает старика-банкира юному хлыщу! Но разве она это понимает, разве она думает об этом? Разве у здешних мужчин есть возраст? Э, дорогой мой, наш брат только молодеет с появлением седины, и чем больше мы седеем, тем чаще слышим, что нас любят, тем усерднее это нам доказывают, и тем глубже в это верят.

Побагровевшие, подхлестнутые алкоголем, готовые на поиски всевозможных приключений, они встали из-за стола и принялись обсуждать программу сегодняшнего вечера: Бертен предлагал цирк, Рокдиан — ипподром, Мальдан — Эдем, а Ланда — Фоли-Бержер, но тут до них донеслись легкие, отдаленные звуки настраиваемых скрипок.

— Стойте! — сказал Рокдиан. — Стало быть, сегодня в клубе музыка?

— Да, — отвечал Бертен. — А что, если мы минут на десять заглянем туда перед уходом?

— Пойдем.

Пройдя салон, бильярдную и игорный зал, они попали в некое подобие ложи, возвышавшейся над эстрадой для оркестра. Четыре господина, удобно расположившись в креслах, с сосредоточенным видом ждали начала, а внизу, в пустом зале, сидя и стоя беседовали еще человек десять.

Дирижер легонько постучал палочкой по пульту, и концерт начался.

Оливье Бертен обожал музыку так, как обожают опиум. Она будила в нем мечты.

Как только его слуха достигала звуковая волна, льющаяся с инструментов, он ощущал прилив пьянящего упоения, наполнявшего и душу, и тело необыкновенным трепетом. Под гипнозом мелодий его воображение, как безумное, носилось в милых сердцу грезах и сладких мечтах. Закрыв глаза, положив ногу на ногу, опустив ослабевшие руки, он слушал звуки и видел образы, роившиеся перед его взором и в его мозгу.

Оркестр играл симфонию Гайдна, и художник, смежив веки, тотчас вновь увидел Булонский лес, множество экипажей вокруг, а напротив, в ландо — графиню и ее дочь. Он слышал их голоса, следил за ходом их разговора, ощущал колыхание экипажа, вдыхал воздух, напоенный запахом листвы.

Трижды его сосед, обращаясь к нему, спугивал это видение, и три раза оно возникало вновь, подобно тому, как после морского плавания у вас, когда вы лежите в неподвижной постели, вновь возникает ощущение качки.

Затем видение расширилось, растянулось в целое путешествие с этими двумя женщинами, сидевшими против него то в вагоне, то за столиком в гостинице где-то заграницей. Так они сопровождали его до тех пор, пока не кончилась симфония, словно за время прогулки по солнцу лица обеих женщин запечатлелись в глубине его зрачков.

Тишина, затем шум голосов и отодвигаемых стульев разогнали его туманные грезы, и он увидел, что рядом с ним, в трогательных позах людей, внимание которых побеждено сном, спят четверо его приятелей.

Разбудив их, он спросил:

— Ну, что мы будем делать теперь?

— Мне хочется поспать здесь еще немножко, — откровенно признался Рокдиан.

— И мне тоже, — подхватил Ланда. Бертен поднялся.

— Ну, а я пойду домой: я что-то устал. Он чувствовал себя как раз очень оживленным, но ему хотелось уйти: он хорошо знал, что такие вечера обычно кончаются в клубе за столом для игры в баккара; и боялся этого.

Словом, он вернулся домой, а на следующий день, после бессонной ночи — одной из тех ночей, что вызывают у художников прилив интенсивной умственной деятельности, которую окрестили вдохновением, — решил никуда не выходить и работать до вечера.

То был чудесный день, один из таких дней, когда работается легко, когда мысль, кажется, переходит в руку и сама собой запечатлевается на полотне.

Затворив двери, отгородившись от мира в безмолвии особняка, закрытого для всех, в дружественной тишине мастерской, он, бодрый, перевозбужденный, с острым взглядом и ясной головой, наслаждался счастьем, дарованным одним лишь художникам, — счастьем радостного зачатия своего творения. В эти часы, часы работы, для него уже не существовало ничего, кроме полотна, на котором под ласками его кисти зарождался образ, и в эти минуты оплодотворения он испытывал странное и радостное чувство бьющей через край жизни, жизни хмелеющей и разливающейся вокруг. К вечеру он валился с ног от здоровой усталости; он лег спать с приятной мыслью о завтраке, назначенном на следующее утро.

Стол был уставлен цветами, меню в расчете на графиню де Гильруа — изощренную чревоугодницу — составлено чрезвычайно заботливо, и, несмотря на энергичное, но недолгое сопротивление, художник заставил своих гостей выпить шампанского.

— Девочка опьянеет, — говорила графиня.

— Боже мой, надо же когда-нибудь начать! — снисходительно восклицала герцогиня.

Переходя в мастерскую, все чувствовали, что слегка возбуждены тем бездумным весельем, которое отрывает человека от земли, как если бы на ногах у него выросли крылья.

Герцогиня и графиня, которым надо было ехать в Комитет французских матерей, хотели сперва завезти Аннету домой, а потом уже отправиться в свое Общество, но Бертен предложил пройтись с нею пешком и проводить ее на бульвар Мальзерба, так что они вышли вместе.

— Давайте пойдем самой дальней дорогой, — сказала Аннета.

— Хочешь побродить по парку Монсо? Это прелестный уголок; посмотрим на детишек и нянь.

— О да, очень хочу!

Пройдя по авеню Веласкеса, они миновали монументальную золоченую решетку, которая служит одновременно и вывеской и входом в эту жемчужину парков, расположившую в самом центре Парижа свою утонченную, искусственную, зеленую красоту, замкнутую в кольце аристократических особняков.

Вдоль широких аллей, развернувших причудливые излучины среди лужаек и рощиц, множество женщин и мужчин, сидя на железных стульях, смотрят на прохожих, а на узеньких дорожках, прячущихся в тени и извивающихся, подобно ручейкам, копошится в песке, бегает, прыгает через веревочку под небрежным надзором нянек или под беспокойными взглядами матерей детвора. Громадные, куполообразно подстриженные деревья, похожие на монументы из листьев, гигантские каштаны, тяжелая зелень которых обрызгана красными и белыми соцветиями, изящные сикоморы, декоративные платаны с их причудливо изогнутыми стволами украшают, пленяя взор, широкие, волнистые газоны.

Жарко; воркуют горлицы, залетая в гости то на одну вершину, то на другую, воробьи купаются в водяной пыли, расцвеченной солнцем на свежей траве, — газоны только что полили. Белые статуи, кажется, блаженствуют на своих пьедесталах среди этой зеленой прохлады. Мраморный юноша вытаскивает из ноги невидимую занозу: он словно только что укололся, догоняя Диану, бегущую вон туда, к озерку, которое со всех сторон обступили боскеты, где скрываются развалины храма.

Другие статуи, влюбленные и холодные, целуются на опушках рощ или мечтают, обхватив колено руками. По красиво очерченным скалам струится и пенится каскад. Дерево, усеченное наподобие колонны, обвил плющ; на надгробном памятнике высечена надпись. Но каменные столбики, воздвигнутые на газонах, так же точно напоминают Акрополь, как этот изящный маленький парк напоминает девственные леса.

Это искусственный, чудесный уголок, куда горожане ходят любоваться цветами, выращенными в оранжереях, и где они восхищаются зрелищем, которое красавица-природа устраивает в самом сердце Парижа, подобно тому, как в театре с восхищением смотрят пышное представление.