— Устаревшее искусство Оливье Бертена… Никогда еще не знал он такой печали, такого упадка духа, такого отчетливого ощущения, что пришел конец всему — конец его физическому и духовному существованию, — и никогда еще его отчаявшаяся душа не погружалась в такую скорбь. До двух часов просидел он в кресле перед камином, протянув ноги к огню, будучи не в силах шевельнуться, заняться хоть чем бы то ни было. Потом у него возникла потребность, чтобы его утешили, потребность пожать верные руки, взглянуть в преданные ему глаза, потребность, чтобы его пожалели, помогли ему, дружески обласкали. И он, как всегда, отправился к графине.

Когда он вошел в гостиную, Аннета была там одна; стоя к нему спиной, она быстро надписывала адрес на какой-то записке. На столе рядом с нею лежал развернутый номер Фигаро. Бертен увидел одновременно и газету и девушку и растерянно остановился, не смея сделать ни шагу дальше. О, если она прочитала! Она обернулась, но, занятая, вся поглощенная своими женскими заботами, быстро произнесла:

— А, здравствуйте, господин художник! Извините, что я вас покидаю, но наверху меня ждет портниха, а вы понимаете, что портниха перед свадьбой — это дело важное. Я предоставлю вам маму — она там спорит и обсуждает мои туалеты с этой мастерицей. А если мама мне понадобится, я потребую ее у вас на несколько минут.

И она скрылась почти бегом, чтобы ясно показать ему, как ей некогда.

Этот внезапный уход без единого милого слова, без единого ласкового взгляда, обращенного к нему, — а ведь он так… так любил ее. — потряс его. Взгляд его снова остановился на Фигаро, и он подумал: «Она прочла! Меня высмеивают, отрицают… Она больше не верит в меня… Я для нее уже ничто!» Он сделал к газете шаг, другой — так подходят к человеку, чтобы дать ему пощечину. Потом сказал себе: «А вдруг она еще не читала? Она ведь так занята сегодня! Но об этом, конечно, заговорят при ней — вечером или за обедом, — и ей тоже захочется прочитать».

Невольным, почти бессознательным движением, быстро, как вор, он схватил газету, сложил, перегнул еще раз и сунул в карман.

Вошла графиня. Увидев искаженное, мертвенно-бледное лицо Оливье, она мгновенно поняла, что он достиг предела страданий.

Она бросилась к нему в каком-то порыве, в едином порыве всего своего бедного, тоже разрывавшегося сердца и своего бедного, тоже измученного тела. Положив руки ему на плечи, глядя ему прямо в глаза, она произнесла:

— О, как вы несчастны!

На сей раз он уже ничего не отрицал; горло его сжимали спазмы, — Да… да… да! — лепетал он.

Она чувствовала, что он вот-вот разрыдается, и увлекла его в самый темный угол гостиной, где за небольшими ширмами, обтянутыми старинным шелком, стояли два кресла. Они сели здесь, за этой тонкой вышитой стенкой; к тому же их скрывал серый сумрак дождливого дня.

Она мучилась от боли, но прежде всего жалела Оливье.

— Мой бедный Оливье, как вы страдаете! — произнесла она.

Он положил седую голову на плечо подруги.

— Больше, чем вы думаете, — сказал он.

— О, я это знала! — с грустью прошептала она. — Я все чувствовала. Я видела, как это зарождалось и как вызревало.

Он ответил так, словно она обвиняла его:

— Я в этом не виноват, Ани.

— О, я знаю!.. Я ни в чем не упрекаю вас!.. Чуть повернувшись к Оливье, она нежно прикоснулась губами к его глазу и почувствовала на нем горькую слезу.

Она вздрогнула так, словно выпила каплю отчаяния, и повторила несколько раз подряд:

— Ах, бедный друг мой… бедный друг мой… бедный друг мой…

И после минутного молчания прибавила:

— В этом виноваты наши сердца, которые не состарились. Я чувствую, что мое еще так молодо!

Он попытался заговорить, но не мог: рыдания душили его. Прижавшись к нему, она слышала, как тяжело дышит его грудь. И вдруг ею вновь овладела эгоистическая тоска любви, снедавшая ее уже так давно, и она сказала тем душераздирающим голосом, каким люди говорят об ужасном несчастье:

— Господи, как вы ее любите!

— О да, я люблю ее! — снова признался он. Она призадумалась.

— А меня? Меня вы никогда так не любили? — продолжала она.

Он не стал возражать: он переживал теперь одну из таких минут, когда люди говорят всю правду.

— Нет, я был тогда слишком молод! — прошептал он.

Она удивилась.

— Слишком молоды? Ну и что же?

— Ну, и жизнь была слишком прекрасна. Только в нашем возрасте можно любить самозабвенно.

— А то, что вы испытываете близ нее, похоже на то, что вы испытывали близ меня? — спросила она.

— И да, и нет… и, тем не менее, это почти одно и то же. Я любил вас так, как только можно любить женщину. И ее я люблю так же, как вас, потому что она — это вы; но эта любовь стала чем-то непреодолимым, чем-то пагубным, чем-то таким, что сильнее смерти. Я объят ею, словно горящий дом пламенем.

Она почувствовала, что жалость ее испарилась под дыханием ревности, и утешающе заговорила:

— Мой бедный друг! Через несколько дней она выйдет замуж и уедет. А не видя ее, вы, несомненно, излечитесь.

Он покачал головой.

— Нет, я погиб, погиб безвозвратно!

— Да нет, право же, нет! Вы не увидите ее целых три месяца. Этого достаточно. Ведь вам было вполне достаточно трех месяцев, чтобы полюбить ее больше, чем меня, а меня вы знаете уже двенадцать лет!

В избытке горя он взмолился:

— Ани, не покидайте меня!

— Что же я могу сделать, друг мой?

— Не оставляйте меня одного.

— Я буду навещать вас, когда бы вы ни захотели.

— Нет. Приглашайте меня сюда как можно чаще.

— Но вы будете вместе с ней!

— И вместе с вами.

— Вы не должны видеть ее до свадьбы.

— О Ани!

— Или, во всяком случае, вы должны видеть ее как можно реже.

— Можно, я посижу у вас вечером?

— Нет, в таком состоянии нельзя. Вы должны развлечься, пойти в клуб, в театр, куда хотите, только не оставаться здесь.

— Прошу вас!

— Нет, Оливье, это невозможно. И потом у нас будут обедать люди, присутствие которых взволнует вас еще больше.

— Герцогиня… и., он?..

— Да — Но ведь вчера я провел с ними весь вечер!

— Лучше уж не говорите об этом! То-то сегодня вы в таком превосходном настроении!

— Обещаю вам, что буду совершенно спокоен.

— Нет, это невозможно — В таком случае, я ухожу.

— Куда вы так торопитесь?

— Мне хочется походить.

— Вот и хорошо, ходите побольше, ходите до самого вечера, чтобы смертельно устать, и тогда ложитесь. Он встал.

— Прощайте, Ани!

— Прощайте, дорогой друг! Я заеду к вам завтра утром. Хотите, я совершу такую же страшную неосторожность, как бывало, — сделаю вид, что позавтракала в полдень дома, а в четверть второго буду завтракать у вас?

— Да, очень хочу. Как вы добры!

— Я просто люблю вас.

— И я вас люблю.

— О, не говорите больше об этом!

— Прощайте, Ани!

— Прощайте, дорогой друг! До завтра!

— Прощайте!

Он без конца целовал ей руки, потом поцеловал в виски, потом в уголки губ. Теперь глаза у него были сухие, вид решительный. Уже выходя из комнаты, он вдруг схватил ее, заключил в объятия и, прильнув губами к ее лбу, казалось, впивал, вдыхал всю ее любовь к нему.

И быстро, не оглядываясь, вышел.

Оставшись одна, графиня упала в кресло и зарыдала. Она просидела бы так до позднего вечера, но за ней зашла Аннета. Чтобы дать себе время отереть красные глаза, графиня сказала:

— Мне надо черкнуть несколько слов, детка. Иди наверх, я сию секунду приду.

До самого вечера она вынуждена была заниматься серьезной проблемой приданого.

Герцогиня и ее племянник обедали у Гильруа по-семейному.

Только успели они сесть за стол, все еще обсуждая вчерашний спектакль, как вошел метрдотель с тремя огромными букетами в руках, — Господи, что это такое? — удивилась де Мортмен.

— Какие красивые! — воскликнула Аннета. — Кто бы это мог их прислать?

— Конечно, Оливье Бертен, — отвечала мать.