В художнике ей понравилось прежде всего то, что было для нее ново. В его мастерской ей было очень весело, она от души хохотала, чувствовала себя остроумной и была ему благодарна за то удовольствие, которое доставляли ей эти сеансы. Он нравился ей еще и потому, что был красив, силен и знаменит; ни одна женщина, что бы женщины ни говорили, не останется равнодушной к физической красоте и славе. К тому же ей, польщенной вниманием такого мастера, в свою очередь, хотелось видеть его в самом лучшем свете, и она обнаружила в нем остроту и культуру мышления, деликатность, живое воображение, поистине обаятельный ум и красочную речь, как бы освещавшую все, о чем бы она ни шла.
Они быстро сблизились, и их рукопожатия день ото дня становились все сердечнее.
У нее не было никакого расчета, никакого обдуманного намерения; просто в один прекрасный день она почувствовала, что в ней растет естественное желание пленить художника, и она уступила этому желанию. Она ничего не предусматривала, не строила никаких планов; она просто, как это бессознательно делают женщины с теми мужчинами, которые нравятся им больше других, кокетничала с ним особенно мило, и во всей ее манере обращения с ним, во взглядах, в улыбках был тот манящий аромат, что исходит от женщины, в которой пробуждается потребность быть любимой.
Она часто делала лестные для него замечания, это означало: «Я считаю, что вы очень красивы» — и заставляла его говорить подолгу, чтобы, внимательно его слушая, показать ему, какой громадный интерес он ей внушает. Он прекращал работу, садился подле нее, ощущая тот редкостный духовный подъем, который возникает из пьянящего сознания своего успеха, и то им овладевало поэтическое настроение, то он предавался веселью, то философским размышлениям.
Когда он шутил, она забавлялась, когда он говорил о вещах серьезных, она старалась следить за ходом его мысли, хотя это удавалось ей не всегда; если же ей случалось задуматься о чем-нибудь другом, она делала вид, что слушает его, и казалось, она так хорошо его понимает, так наслаждается его откровенностью, что он приходил в восторг от ее внимания и был взволнован тем, что нашел такую тонкую, такую открытую и мягкую душу, куда мысль западает как зерно.
Портрет подвигался вперед и обещал быть весьма удачным: живописец обрел настроение, необходимое для того, чтобы выделить все качества модели и запечатлеть их с тем увлечением и с той убежденностью в верности своего видения, которые и составляют вдохновение истинного художника.
Наклонившись к ней, он следил за всеми изменениями ее лица, за всеми выражениями ее прозрачных глаз, вглядывался во все оттенки ее кожи, в тени на ее лице, во все сокровенные черты ее облика; он был пропитан ею, как губка, разбухшая от воды, и, когда он переносил на полотно все излучавшееся ею пленительное очарование, которое вбирал его взгляд и которое, как волна, переливалось из его воображения в его кисть, он чувствовал себя оглушенным, хмельным, словно он пил эту прелесть женщины.
Она чувствовала, что он увлечен ею, забавлялась этой игрой, этой победой, час от часу все более несомненной, и воодушевлялась сама.
Что-то новое придавало ее жизни новый вкус, пробуждало в ней таинственную радость. Когда при ней заговаривали о нем, сердце ее билось чуть сильнее, и у нее возникало желание сказать, — такого рода желания никогда не достигают уст, — «он влюблен в меня». Ей было приятно, когда превозносили его талант, но, пожалуй, еще приятнее было ей, когда его находили красивым. Когда же она думала о нем наедине с собой, без нескромных гостей, которые могли бы смутить ее, она всерьез воображала, что нашла в нем доброго друга, который всегда будет довольствоваться сердечным рукопожатием.
Нередко среди сеанса он откладывал палитру на табурет, брал на руки маленькую Аннету и нежно целовал ее в голову или в глаза, глядя на мать и как бы говоря: «Это вас, а не ребенка я так целую».
Иногда графиня де Гильруа приходила одна, без дочери. В такие дни они мало занимались портретом и почти все время разговаривали.
Однажды она опоздала. Стояли холода: был конец февраля. Оливье вернулся домой пораньше — теперь он так делал всякий раз, когда должна была прийти она: он всегда надеялся, что она придет не к самому началу сеанса. В ожидании ее он ходил взад и вперед, курил и спрашивал себя, удивляясь тому, что за неделю он задает себе этот вопрос в сотый раз: «Неужели я влюблен?» Он никак не мог понять себя, потому что никогда еще не любил по-настоящему. У него бывали бурные и даже довольно долгие увлечения, но он никогда не считал их любовью. И теперь его изумляло то, что он чувствовал.
Любил ли он? Наверно, любил: ведь у него не было пламенного желания обладать этой женщиной, и он даже не помышлял о такой возможности. До сих пор, когда ему нравилась какая-нибудь женщина, его тотчас охватывало желание, заставлявшее его протягивать к ней руки словно для того, чтобы сорвать плод, но его сокровенная мысль никогда не была всерьез потревожена отсутствием женщины или же ее присутствием.
А вот страсть к этой женщине лишь коснулась его и, казалось, тотчас съежилась, спряталась за другим чувством, более могучим, но еще смутным и едва пробудившимся. Раньше Оливье думал, что любовь начинается с мечтаний, с поэтических восторгов. То, что он испытывал теперь, напротив, казалось ему, происходит от какого-то неопределенного ощущения, причем скорее физического, нежели душевного. Он стал нервным, впечатлительным, беспокойным — так бывает с нами, когда у нас начинается какая-то болезнь. Однако к лихорадке, которая зажглась у него в крови и которая своим волнением заражала и его мозг, ничего болезненного не примешивалось. Он сознавал, что причиной этого смятения была графиня де Гильруа, воспоминания о ней, ожидание ее прихода. Он не чувствовал, что рвется к ней всем существом; он чувствовал, что она всегда с ним, как если бы она его и не покидала: уходя, она оставляла в нем частицу самое себя, что-то неуловимое и невыразимое. Что же это было? Была ли то любовь? И он исследовал свое сердце, чтобы увидеть это и понять.
Он считал ее очаровательной, но она не отвечала тому идеалу женщины, который когда-то создала его слепая надежда. Каждый, кто призывает любовь, заранее предугадывает физический и нравственный облик той, которая его покорит; графиня де Гильруа, хотя и безумно нравилась ему, как будто не была такой женщиной.
Однако почему же он все время думал о ней, думал гораздо больше, чем о других женщинах, думал беспрестанно и совсем по-другому?
Уж не попался ли он просто-напросто в силки, расставленные ее кокетством, которое он давно учуял и понял, и, обманутый ее уловками, подчинился силе того особого очарования, какую дает женщине желание нравиться?
Он ходил, садился, снова принимался расхаживать, закуривал папиросу и тотчас же бросал ее, а сам поминутно смотрел на стрелку стенных часов, медленно, но верно приближавшуюся к назначенному часу.
Он уже не раз порывался приподнять ногтем выпуклое стекло, прикрывавшее две движущиеся золотые стрелки, и кончиком пальца подтолкнуть большую стрелку к той цифре, к которой она ползла так лениво.
Ему казалось, что этого достаточно для того, чтобы дверь отворилась и чтобы та, которую он ждал, обманутая и привлеченная этой хитростью, появилась в мастерской. Потом он сам посмеивался над этим упрямым, нелепым, ребяческим желанием.
Наконец он задал себе вопрос: «Могу ли я стать ее любовником?» Эта мысль показалась ему странной, едва ли осуществимой, почти вовсе не выполнимой из-за тех сложностей, какие это могло бы внести в его жизнь.
Однако эта женщина очень ему нравилась, и он сделал вывод: «Сказать по совести, я попал в дурацкое положение».
Часы пробили, и их звон, потрясший скорее его нервы, нежели душу, заставил его вздрогнуть. Он ждал ее с тем нетерпением, которое возрастает с каждой секундой опоздания. Она всегда была аккуратна; стало быть, не пройдет и десяти минут, как он увидит ее. Когда эти десять минут истекли, он сперва встревожился так, как будто почувствовал приближение беды, потом рассердился на то, что она заставляет его терять время, потом вдруг понял, что если она не придет, он будет очень страдать. Что делать? Он будет ждать ее! Или нет: если она сильно запоздает, она не застанет его в мастерской.