За окном было небо, и ветер в небе был виден. Белый, как фотовспышка, генерал глотнул из фляги и пошевелил мокрыми губами.
– Ты ошибаешься. Стрельбы прошли без чепе.
– Я не умею ошибаться, – сказала Клюква.
Министр войны отправил адъютанта проверить показания. Ценя в себе природу человеческую, он не различал те письмена ближней жизни, бегущие вдоль кольцевого края бытия, которые читали сквозь желтую радужину козьи зрачки арестантки. Существуя в образе череды омонимических игр, письмена эти ненадолго сбрасывали форменную кожу и открывали содержание владельцу ключа, знатоку верного ракурса, чтобы затем опять обернуться мельканием теней и дымным однообразием рельефов.
– Так точно, – вернувшись, доложил адъютант, – один солдат ранен. Полковник скрыл – испугался за показатели.
– Тяжело?
– Никак нет. Даже не терял сознание.
– К утру умрет, – сказала Клюква. – Он сорвался и скользит к границе – его уже не спасти.
Министр войны не знал тайных знаков жизни, но понимал простые желания женщин – он заглянул в глаза тщедушной Клюкве, которую баня и расческа едва не сделали красивой, и протянул ей коробку фундука в сахаре.
– У меня есть принципы, – сказал министр войны, – и есть твердые цены за отказ от них. – Он повернулся к адъютанту, заносящему в блокнот выдающиеся слова, и добавил: – А полковнику предложи застрелиться.
Утром раненый солдат умер, но еще накануне вечером министр войны решил задержаться в бронетанковой части. У него была личная самоходка: корпус из особо прочной стали изготовили уральские рабочие, в Минске собрали сверхмощный мотор, тульские мастера установили пулемет и пушку, поворонили броню и гравировали ее золоченым узором из райских птиц, цветов и трав, на внутреннюю отделку пошла червленая туркестанская кожа. Империя подарила самоходку министру войны на тридцатипятилетие. Дни напролет, вместе с Клюквой, приемный сын Отца Империи полосовал гусеницами окрестные поля и, на ходу сбивая из пушки вершины берез, посылал адъютанта крепить на срезах тележные колеса – министр войны был великий воин. Пока он возился с Клюквой на теплой броне, среди золотых трав, цветов и птиц, аисты успевали свить на колесах гнезда и рассыпчато трещали сверху клювами. Пресытясь ласками, генерал слезал со стального ложа и говорил для истории:
– Кто не добьется своего в постели, тот нигде не добьется ничего путного.
Впервые Клюква с восторгом делала то, к чему раньше ее принуждали.
– Что это? – удивлялась она.
– Должно быть, это любовь, – отвечал генерал.
Однажды, когда в открытом для нее пограничье яви и кромешья Клюква вновь читала осмысленные знаки близких судеб, она с недоумением узнала, что пропись белоснежного героя теперь для нее неразличима: как будто под одной картинкой букваря возникли толкования на безупречно мертвом языке – под остальными все читалось ясно. Здесь Клюква заподозрила обман: природа по крупицам отбирала то, чем когда-то сама восполнила ничтожество ее тела.
– Что это? – спрашивала она.
– Должно быть, это любовь, – улыбался генерал.
Министр войны привез Клюкву в город, давно уже цветший гранитом и золотом в ее мечтах. И она вошла в него хозяйкой. Клюква ничего не знала о былом величии отвергнутой столицы, но и таким как есть город превозмог ее воображение: он явился ей чудной кропотливой игрушкой, заключенной в благородный хрусталь, затеей хладного вдохновения нечеловеческого свойства, завораживающей проделкой вечности – внутри кристалла время было бесправно. Тогда Клюква еще не догадывалась, что проблема Империи – это проблема времени: история в Империи должна остановиться... За двуцветными фасадами дворцов для любовников не оставалось тайн: они завтракали под стеклянными потолками ананасников, родящих столь обильно, что из ананасов приходилось делать вино, они обедали в малахитовых и мраморных залах под голоса и смычки артистов, чьи имена и титулы окружали шипящие превосходные степени, – там Клюква изучала сановные жизни на близость смерти, – в дубовых гостиных они кутили с секретными космонавтами и ночевали в спальнях императриц и княгинь. Министр войны был великий воин. Клюква плавилась от любви и нежности, глаза ее текли вверх двумя золотыми струями и не возвращались, как молитвы мертвому богу.
Дела Империи не отпускали генерала. Чтобы иметь для встреч укромный уголок, он поселил свою невзрачную наложницу в маленьком особняке на Крестовском, который велел оборудовать под инсектарий. Ему нравились беспутные утехи среди жуков-оленей и голиафов, каштановых носорогов и торопливых жужелиц, махаонов маака, всплескивающих крыльями из зеленого перламутра, и мадагаскарских ураний, словно он хотел обмануть свое зрение и восполнить красотой богомолов и палочников, медленных чернильных стрекоз и плавунцов, пожирающих рыбью мелюзгу, телесные несовершенства Клюквы.
Проводя дни и ночи в этом копошащемся, стрекочущем, трепещущем вертепе, заключенном в стеклянные цилиндры и кубы, Клюква впервые увидела, как муха моет средние лапы. Происходило это так: сначала муха вытягивала вперед одну среднюю ногу и с механическим тщанием потирала ее двумя передними, затем меняла ее на другую. В это время муха висела на оставшихся трех.
Воссоздавая жестокую гармонию природы, министр войны рассадил по всему дому в горшках, кадках и цветочных ящиках целую оранжерею хищных растений – жирянки и росолисты, ползучие непентесы и венерины мухоловки, росянки с потными ладошками и саррацении залили комнаты тяжелым духом долгого пищеварения. Питомцев генерал кормил собственноручно. Хрустя фундуком в сахаре, он терпеливо предлагал зеленый лист гусенице какой-нибудь нимфалиды, а потом с любопытством стряхивал ее в сиреневую пасть венериной мухоловки. Пасть захлопывалась, и плотоядная трава начинала медленно растворять сдавленную извивающуюся жертву желудочным соком. Таков был министр войны, наследующий Отцу Империи, – он мог читать газету на заседании правительства, мог из общевойсковых учений устроить веселый маскарад, мог по прихоти сделать женщину счастливой, но он не закрывал глаза на печальный театр земного бытия.
Прошел год, и шифрованные вести о способности Клюквы безошибочно чуять смерть проникли в уши Москвы. Самолет непревзойденных боевых и маневренных качеств, подаренный счастливой страной министру войны в день усыновления, доставил любовников на подмосковный аэродром. Отец Империи принял их без чинов, по-домашнему – на коврах восточной гостиной, похожей на опийную курильню, в цветном свете узорчатых витражей, среди инкрустированных дорогим деревом стен, каждений драгоценных ароматов, резных колонн и шелковых подушек. На подносах светились идеальные, как восковые муляжи, фрукты. Клюква взглянула на Отца Империи и, не умея скрыть отвращение, содрогнулась: покрытая копошащимися мухами кожа лопалась и отслаивалась на его лице, из провалов рта, ушей и глазниц ползли наружу черви и глянцевые черные жуки с подвижными брюшками, по голенищам сафьяновых сапог стекала зловонная черно-зеленая жижа. Державой правил мертвец.
Отец Империи считал, что любовь народа покоится на мере и дисциплине знания – нельзя беспечно смешивать категорию «вечный» с понятием «мертвый», от вольностей таких мир трескается, переполняясь начинкой хрупкой и сыпучей. Ночью Клюкву живьем и навсегда замуровали в Кремлевскую стену. Она не роптала, ей было плевать на человека, обманувшего законы естества, исхитрившегося оставить свой труп властвовать над живыми, но она не могла понять, почему за нее не вступился его сын. «Как же так?..» – шептала она, и из глаз ее сыпался жемчуг.
С рассветом Клюква выбралась из стены при помощи дивного совка, не признающего власть камня. На пустынной Красной площади, с безотчетным значением – под дланью Минина, ее ждал адъютант министра войны.
– Тебя послал он? – с надеждой спросила Клюква.
– Нет, – сказал адъютант. – Генерал забыл тебя еще вчера. А я верил, что ты не умрешь, потому что за тебя ратуют ангелы.