– Сегодня Империя победит тебя, а – сиротой – твой сброд не выстоит и суток.
– Меня нельзя победить, – рассудительно ответила Мать, – мною движет любовь. – И все семь хронистов объективно отметили в своих записях, как в тот же миг из брюк парламентера, расплавленная ее словами, вытекла на землю взрывчатка.
Но смертник был помилован.
– Иди и скажи Отцу, что переговоров не будет, пока я не увижу над Москвой флаги, – отпуская посрамленного врага, велела Надежда Мира.
– Какие флаги? – не понял парламентер.
– Дурак, – сказала Мать. – Флаги могут быть любого цвета, лишь бы они были белые.
После того как огненный жернов сжег строптивый Воронеж, западные провинции нарушили нейтралитет. Империя задыхалась. Уже витали в воздухе тугие гнилостные миазмы, веяло дыханием роскошной помойки, где заячьи потроха и тропические очистки свидетельствуют о кончине праздника, – Империя разлагалась, как труп морского чудовища, выброшенного на берег и накрывшего тушей полконтинента. А когда, устрашенные бесславной судьбой упрямых, сдались Рязань, Калуга и Тула, противник начал целыми полками переходить на сторону Матери и Надежды Мира. Оскал чудовища был мертвый, глаза его клевали птицы.
Однажды, когда в городской управе Серпухова Надежда Мира предавалась ночным размышлениям о странностях любви, дающей в сердцах людей и гибельные, и живительные всходы, ее по телефону вызвал Кремль.
– Что тебе нужно? – спросил министр войны, и голос в трубке заставил трепетать иссохшую душу Матери.
– Я люблю тебя, – сказала Надежда Мира, внимая коварному предательству ночи, выворачивающему человека слезами наружу.
– Мне казалось, что, проникнув во все твои гроты, закутки и лазы, я узнал тебя, – хрустел фундуком министр войны. – Но я тебя не знаю. Что тебе нужно?
– Я люблю тебя, – повторила Надежда Мира, – и пусть любви моей ужасаются небеса и глина, из которой слеплены люди.
На следующий день нагруженные бомбами самолеты повстанцев вместо Москвы увидели ромашковое поле – столица была усыпана белыми полотнищами. Еще через день, в алом, с неистребимым звериным запахом, войлочном шатре, раскинутом на свежескошенном поле, Надежда Мира принимала министров и генералов Империи, с достоинством просящих унизительного мира. Наделив их скорбными полномочиями, Отец Империи со своим приемным сыном ждали вестей в Кремле. Надежда Мира, которой месть не отравила кровь гремучим ядом безумия, неумолимо следовала слову: она не возжелала всей державы и наказания властителю, – она капризно провела по карте драгоценным перстнем, каких имела теперь без счета, и поделила страну на свое и чужое. Так был заключен мир. И когда на документ легли последние подписи, огненное колесо, повторяя движение перстня, выжгло на земле незаживающий след, начав его в прибрежных беломорских болотах и, описав своенравную дугу через Смоленск и Курск, доведя до кишащих комарами камышей волжской дельты. Здесь жернов с шипением и свистом, весь в белых облаках горячего пара, погрузился в Каспий. Рыбаки разделенной Империи ждали, когда в гигантском котле закипит вселенская уха, но море невозмутимо оставалось собой.
Веря, что исполнение судьбы теперь неотвратимо, Мать воцарилась в Гесперии – Восток остался Отцу. Город, живший в детских мечтах Надежды Мира, город, возрожденный как столица Запада, из кедра и дуба, которым позже следовало преобразиться в карельский гранит и бронзу, воздвиг для встречи победителей триумфальные ворота. В день торжественного въезда Матери на улицах раздавали пиво и лимонад, блины и сосиски, воздушные шары, блестящие фольгой раскидаи и гротескные шоколадные фигурки: повстанец вонзает штык в вялое пузо Отца Империи. Два дня без перерыва, словно конвейер на фабрике игрушек, шла под триумфальными воротами нагруженная трофеями армия, два дня зеваки не смыкали жадных глаз, и глаза не могли насытиться.
Во исполнение договора и в знак нерушимости выжженной границы разделенная надвое Империя обменялась почетными заложниками. Мать потребовала к себе белоснежного генерала, посмевшего пренебречь ее любовью, а взамен отдала бывшего адъютанта, произведенного в маршалы за то, что он первым разглядел в ничтожной Клюкве Надежду Мира. Мать не желала мести, помыслы ее были прозрачны и до странного робки: она хотела вновь напоить свое сердце тем восторгом и чувственным великолепием, каким оно переполнялось в дни ее сладкого заточения в населенном жуками и бабочками серале министра войны, – полководцы Надежды Мира не знали, что, талантливо уничтожая города и армии, они трудились единственно ради обретения ею этой утраченной витальной полноты. Однако, когда Мать, не сдерживая желтого света в глазах, среди слегка развязной зелени внутреннего сада Зимнего дворца официально принимала заложника, она тревожно осознала, что вновь способна читать его судьбу, – пока она свивала долгую петлю, желая вновь стать счастливой наложницей, любовь тишком, не прощаясь, вышла из ее крови. Ни одна жилка не дрогнула на лице Матери и Надежды Мира, пока она пела песню, чьи слова незвано, сами по себе слетали на ее губы, не оставляя за собой памяти, как исполненные водою на бумаге письмена.
– Из меня любовь выходит жаркой вытяжкой из крови, – с пугающей отстраненностью, тихо и угрюмо пела Мать, – оставляя в жилах жидкий, дрему тешащий бульон, забирая глаз свеченье, дрожь из тела и проклятья каждой, ставшей нашей, ночи: не кончайся, слышишь, дура! Из меня любовь выходит, забирая подчистую все твое былое чудо, оставляя то, что было от меня любовью скрыто, – на зубах твоих щербинку, след гуся у глаз остылых и надменную улыбку: надоела, что, не видишь? Из меня любовь выходит, искромсав меня, как урка, раскатав меня по бревнам, как горелую избушку... Что тебе сказать, любимый? Уходи к чертям собачьим! Уходи! Беги, не видишь – из меня любовь выходит!
Закончив песню, Мать и Надежда Мира при послах Востока и собственной свите выхватила из серебряных ножен гурду, подаренную ей аксакалами диких горцев, и воткнула кинжал в глаз заложника с такой силой, что острие, пронзив мозг, ударилось в изнанку черепа. Ярко вспыхнул на белом мундире генерала праздничный тюльпан крови, – он ничуть не показался лишним. Воздев руки к небу, с тихим воем выходящего наружу внутреннего жара Надежда Мира на глазах десятков вельмож оплывала, словно парафиновое изваяние, одежда тлела на ней и рассыпалась в прах, и, как стаявшее тело свечи, росла под нею ее тень. Прошелестели осыпавшиеся пуговицы, звякнули о землю серебряные ножны и совок чернеца – Надежда Мира исчезала... И она исчезла. Все, что осталось от нее, – это огромная блуждающая тень, неприкаянная и бесхозная, как облако. Только тень. И тихий шорох, будто спугнули стрекозу или порвали паутину.
Покойник, правящий живыми и сохранивший за собой Восток, тоже убил заложника. Он остался доволен: маршал Гесперии умирал двенадцать дней, но Надежда Мира не поднялась из тени.