– Да, наверное.

– Ты не поверишь, но когда ему было едва четыре года, он напечатал для меня поздравительную открытку на Валентинов день. Клянусь, он умел читать и печатать на машинке уже в четыре года. Он лишь спросил мать, как составлять слова, а текст придумал сам. Он был такой: «Папа. Я тебя люблю. Билли Морган.» Ему только-только исполнилось четыре года. Можешь поверить?

– Да, я тебе верю, Бампер.

– Но как я уже говорил, он был болезненный мальчик, весь в мать, и даже теперь, когда я тебе про него рассказываю, я не могу себе его представить. Я подсознательно отталкиваю от себя его образ, и даже если пытаюсь, не могу вспомнить, как он выглядел. Знаешь, я читал, что только шизофреники способны контролировать подсознательные мысли, и, может быть, я и есть шизоид... Но я умею это делать. Иногда бывает, что я сплю и вижу во сне тень, и эта тень – маленький мальчик в очках или с хохолком на макушке, и я тут же просыпаюсь и сажусь на кровати, а сна как не бывало. Я не м о г у представить его себе ни во сне, ни наяву.

– Когда он умер?

– Когда ему исполнилось пять лет. Фактически сразу после своего дня рождения. Вообще-то его смерть не должна была меня особенно удивить. Он был такой анемичный, еще младенцем дважды болел воспалением легких, но все же, представь, это оказалось неожиданностью. Даже несмотря на то, что он так долго болел. После этого Верна сама словно умерла и через пару недель после похорон сказала мне, что уезжает домой в Миссури. Я подумал, что это хорошая идея, и потому отдал ей все деньги и никогда больше ее не видел.

Когда она уехала, я начал очень сильно пить, и однажды, получив на выходные увольнительную, приехал в Лос-Анжелес и до такой степени напился, что каким-то образом оказался в компании других пьяных солдат на базе морской пехоты в Эль-Торо, а не в Кэмп-Пенделтоне, где располагалась моя часть. Военные полицейские у входа пропустили остальных на базу, но мой пропуск, само собой, был не тем, и они меня остановили. Я был в дымину пьян, и к тому же чертовски сконфужен, и все кончилось тем, что я набросился на полицейских у входа.

Я с трудом припоминаю ту ночь на гауптвахте в Эль-Торо. Все, что мне помнится, – это два охранника, один негр, другой белый, в штанах цвета хаки и рубашках от нижнего белья. Помню, как они проволокли меня по полу камеры и притащили в туалет, где обработали меня дубинками, а потом затащили в душевую смыть кровь. Помню и то, как держался за кран, засунув голову в раковину для защиты, а дубинки все опускались мне на руки, на ребра, на почки и на макушку. Как раз тогда мне в первый раз сломали нос.

Лейла продолжала поглаживать мое лицо и слушать. Руки у нее были прохладные и нежные.

Потом меня судили особым военным судом, и когда все полицейские дали показания, мой адвокат привел чуть ли не целый взвод свидетелей, даже нескольких гражданских, жен морских пехотинцев, что жили неподалеку от нас с Верной и Билли. Все они говорили обо мне и Билли, какой он был очень умный и вежливый мальчик. Потом доктор, что обрабатывал мои раны на гауптвахте, дал показания как свидетель защиты и заявил, что во время драки я был выведен из душевного равновесия и не мог отвечать за свои действия, а ведь он не был специалистом-психиатром. Потом в дело вступил мой адвокат, и когда суд закончился, меня даже не приговорили к сроку на гауптвахте, а лишь понизили в звании до сержанта... Здесь жарко, Лейла?

– Нет, Бампер, ответила она, поглаживая мне щеки подушечками пальцев.

– Словом, я так или иначе демобилизовался весной 1950-го, проболтался год без дела и в конце концов поступил в Лос-Анджелесский Департамент полиции.

– Почему ты это сделал, Бампер? Почему именно полиция?

– Не знаю. Я хорошо умел сражаться. Наверное, поэтому. Когда началась война в Корее, я подумывал о том, чтобы снова вступить в армию, но примерно в то же время прочитал где-то такую фразу: «Полицейские – это солдаты, которые сражаются в одиночку». И я решил, что единственное, что я ненавидел в армии, – это то, что человек там очень мало может действовать сам по себе. А как полицейский я все могу делать сам, поэтому я им и стал.

– И ты больше никогда не получал весточек от Верны? – тихо спросила Лейла, и мне внезапно стало холодно н сыро, а по коже пробежали мурашки.

– Лет через шесть после того, как я начал работать, я получил письмо от одного юриста из Джоплина. Так и не представляю, как он меня отыскал. Он написал, что она подала на развод, и вскоре я получил бумаги, которые осталось только подписать. Я заплатил гонорар юристу и послал ей около пяти сотен, что успел накопить, чтобы у нее было с чего начать. Я всегда надеялся, что она со временем найдет себе какого-нибудь смирного работягу и вернется к сельской жизни. Она была из тех, кто не может жить сам по себе. Ей обязательно нужно было кого-то любить, а потом, разумеется, и страдать, если что-то отрывало от нее этого человека, или, может быть, он и сам от нее уходил. Она так и не смогла понять, что в этом мире каждый должен страдать сам. Я так точно и не знаю, что с ней стало дальше. Да и не пытался узнать, потому что наверняка обнаружил бы, что она стала алкоголичкой и уличной проституткой, а пока я ничего не знаю, то и думать так не думаю.

– Бампер!

– Что?

– Ложись, пожалуйста, сегодня в мою постель. Сходи куда надо, прими душ и ложись. Ты весь мокрый от пота, и если останешься здесь на кушетке, – заболеешь.

– Ты за меня не волнуйся. Видела бы ты, где мне приходилось спать. Просто дай мне одеяло.

– Пожалуйста.

Она попыталась приподнять меня, и я едва не расхохотался. Девушка она была сильная, но ни одной женщине не суждено поднять Бампера Моргана – как минимум двести семьдесят пять фунтов, а сегодня вечером все триста, да к тому же лежащего мертвым мешком после такой выпивки.

– Ладно, ладно, – пробурчал я, встал и с удивлением обнаружил, что вовсе не так уж пьян. Я прошел в ее спальню, разделся и прыгнул под душ, включив под конец холодную воду, затем вытерся банным полотенцем, пахнущим женщиной, снял с ноги мокрую марлевую повязку и почувствовал себя лучше, чем за весь сегодняшний день. Освежив рот зубной пастой, я осмотрел в зеркале свое лицо цвета сырого мяса и глаза с красными прожилками, а потом забрался в ее постель нагишом – я всегда сплю только так, что зимой, что летом.

Кровать тоже пахла, как она, вернее, она пахла женщиной, потому что для меня все женщины очень похожи. Все они пахнут одинаково, а когда касаешься их ладонью, ощущение тоже всегда одно и то же. Вот чего мне не хватало, этой эссенции женственности.

Я уже дремал, когда Лейла вошла на цыпочках в спальню и тихо прошла в душ, и, как мне показалось, всего через несколько секунд уже сидела на постели в прозрачном белом пеньюаре и что-то мне шептала. Я почувствовал запах лилии, потом запах женщины, а потом ее бархатные губы прошлись по всему моему лицу.

– Что за черт? – пробормотал я и сел.

– Я прикасалась к тебе сегодня, – сказала Лейла. – А ты мне многое рассказывал. Знаешь, Бампер, может быть, впервые за несколько лет я по-настоящему прикоснулась к другому человеку! – Она положила руку на мое обнаженное плечо.

– Это верно, но на сегодня прикосновений уже достаточно, – сказал я, испытывая отвращение к себе за то, что рассказал ей о том, что касалось только меня самого, и снял ее руку с плеча. Теперь мне придется через несколько недель стрелой лететь в Лос-Анжелес и утрясать всю эту историю с Лейлой и ее семейкой. В последнее время все только и делают, что усложняют мою жизнь.

– Бампер, – сказала она, поджимая под себя ноги и чересчур весело для столь позднего часа рассмеялась. – Бампер, ты прелесть. Ты чудесный старый панда. Большой синеносый панда. Ты знаешь, что у тебя синий нос?

– Угу, он такой становится, когда я слишком много выпью, – отозвался я и подумал, что она, наверное, курила гашиш – прямо сквозь ткань пеньюара я ясно видел ее кожу, и сейчас она была чистого абрикосового оттенка. – У меня в носу перебито слишком много кровеносных сосудов, потому что по нему слишком часто били.