Ванну еще рано было наполнять холодной водой и класть в нее арбуз, потому что была суббота и вечером нам всем предстояло мыться. Арбуз накрывали одеялом и клали на пожарную лестницу. Затем мы вынимали все покупки — изобилие их поражало нас, отец же в таких случаях обычно пугался, как много потрачено денег. А я всегда с грустью думал, что от всего этого уже назавтра ничего не останется и все это, в конце концов, предназначено вовсе не для нас, а для других.
Мать принималась подсчитывать, сколько ей понадобится денег до конца недели, — билеты на транспорт для отца и для Калеба: он ездил в школу в другой район; взнос страховому агенту; деньги мне на молоко в школе; плата за свет и за газ; деньги, которые следует, если удастся, отложить для уплаты за квартиру. Она уже точно знала, сколько отец оставил себе, и рассчитывала, что он даст мне из этих денег на кино, когда я попрошу. Калеб после школы работал и уже имел собственные карманные деньги. Но Калеб, если только он не пребывал в самом добром расположении духа или если я ему не мог на что-либо понадобиться, не особенно стремился взять меня с собой в кино.
Мать никогда не настаивала, чтобы Калеб сообщал ей, куда отправляется, и не спрашивала его, куда он тратит заработанные деньги. Она боялась услышать в ответ неправду, и ей не хотелось вынуждать его врать. Она считала, что он достаточно разумный парень и его достаточно хорошо воспитали, а теперь он больше, чем когда-либо, нуждается в том, чтобы его оставили в покое.
Но тем не менее она была с ним очень тверда.
— Я не желаю, чтобы ты вваливался в квартиру в три часа ночи, Калеб. Я прошу тебя являться к ужину вовремя, и ты знаешь, что перед сном нужно принять ванну.
— Да, конечно, мам. Но почему бы мне не принять ванну утром?
— Не прикидывайся дурачком. Ты прекрасно знаешь, что утром никогда не встанешь вовремя, чтобы успеть помыться.
— И потом, кто это позволит тебе все утро занимать ванную комнату? — сказал отец. — Являйся домой вовремя, как говорит мать.
— Кроме того, — сказал я, — ты никогда не моешь за собой ванну.
Калеб бросил на меня насмешливо-удивленный взгляд с высоты своего роста, губы его и подбородок опустились, и он презрительно отвернулся.
— Понимаю, — сказал он. — Значит, все вы заодно против меня. Ладно, Лео. Я хотел взять тебя в кино, но теперь раздумал.
— Извини, — быстро проговорил я. — Я беру обратно.
— Что ты берешь обратно?
— То, что сказал: что ты не моешь после себя ванну.
— Ни к чему тебе брать свои слова обратно, — упрямо проговорил отец. — Ты сказал правду. Человек никогда не должен брать обратно свои слова, если это правда.
— Значит, ты это сказал, — проговорил Калеб с легкой усмешкой. И вдруг схватил меня, притянул к себе и впился в меня взглядом.
— Берешь свои слова обратно?
— Лео не собирается брать их обратно, — сказал отец.
Положение мое было печальным. Калеб со злой усмешкой наблюдал за мной.
— Берешь обратно?
— Перестань издеваться над ребенком и отпусти его, — сказала мать. — Беда не в том, что Калеб не моет за собой ванну, он просто плохо ее вымывает.
— Я не видел, чтоб он ее вообще когда-нибудь мыл, — сказал отец, — кроме тех случаев, когда я его заставляю.
— Да что там говорить, никто из вас особенно по дому не помогает, — сказала мать.
Калеб засмеялся и отпустил меня.
— Ты не взял свои слова обратно.
Я молчал.
— Думаю, что мне придется пойти без тебя.
Я продолжал хранить молчание.
— Ты что, решил довести ребенка до слез? — спросила мать. — Если хочешь взять его с собой — бери, и все. А не дразни.
Калеб снова засмеялся:
— Я и собираюсь его взять. Уж лучше поведу куда-нибудь, чем смотреть, как он сейчас распустит нюни. — Он направился к двери. — Но тебе нужно набраться решимости, — сказал он мне, — и ответить, что, по— твоему, правда.
Я схватил Калеба за руку — сигнал опустить разводной мост. Мать радостно посмотрела нам вслед. Отец проводил нас сердитым взглядом, но в то же время на лице его появилось чуть шутливое выражение и своего рода гордость.
Выясним это потом, — сказал Калеб, и дверь за нами закрылась.
В коридоре было темно и пахло кухней, кислым вином и помоями. Мы сбежали вниз по лестнице. Калеб перескакивал сразу через две ступеньки, на секунду останавливался на каждом пролете и смотрел на меня. Я прыгал за ним вниз по ступеням, стараясь не отставать. Когда я добрался до первого этажа, Калеб был уже на крыльце и обменивался шутками со своими приятелями, стоявшими в подъезде — они вечно торчали в подъезде.
Я не любил приятелей Калеба, потому что побаивался их. Единственная причина, почему они не пытались портить мне жизнь, как портили ее многим другим детям, заключалась в том, что они боялись Калеба. Я проскользнул мимо них и спустился на тротуар, чувствуя по взглядам, которые они изредка на меня бросали, продолжая обмениваться шутками с Калебом, что они при этом думали: лупоглазый хлипкий сопляк, этот младший братишка Калеба, ведь ему приходится водить меня за собой. С другой стороны, им тоже хотелось пойти в кино, но у них не было денег. Поэтому хоть они и презирали меня, но молча позволяли мне проскальзывать мимо. Это были очень опасные минуты, ведь Калеб в любой момент мог изменить свое решение и прогнать меня.
Так каждый раз по субботам я стоял, дрожа от страха, но напуская на себя независимый вид, и ждал, пока Калеб расстанется со своими друзьями и спустится с крыльца. Я всегда очень боялся, что он повернется ко мне и скажет: «О'кэй, мальчик. Беги-ка один, увидимся позже». Это означало, что мне следует идти в кино одному и околачиваться около кассы, поджидая, пока какой-нибудь взрослый не проведет меня в зал. Я не мог возвратиться домой, потому что тогда мать и отец поняли бы, что Калеб, пообещав взять меня с собой в кино, на самом деле отправился один неизвестно куда.
Не мог я и просто крутиться возле дома и играть с ребятами нашего квартала. Во-первых, весь мой вид, с каким я выходил из дому, очень ясно показывал, что мне предстоит нечто гораздо более интересное, чем играть с ними; во-вторых, они и сами не очень-то рвались играть со мной; и, наконец, останься я на улице, это имело бы те же последствия, что и возвращение домой. Остаться на улице, получив отставку от Калеба, означало отдать себя во власть улицы, а Калеба — во власть родителей.
Итак, в субботние дни я готовился к тому, чтобы услышать холодное «О'кэй, увидимся попозже», а затем с безразличным видом повернуться и уйти. Это был поистине самый ужасный момент. В ту минуту, когда я поворачивался, я чувствовал себя словно в плену, в ловушке, и мне предстояло пройти целые мили — так мне казалось — до конца нашего квартала, пока я не сворачивал на авеню и не скрывался из виду. Мне хотелось бегом пробежать весь квартал, но я никогда этого не делал. Я никогда не оборачивался. И заставлял себя идти очень медленно, не смотреть по сторонам; старался напустить на себя одновременно рассеянный и независимый вид; сосредоточить внимание на трещинах на тротуаре и нарочно спотыкался; насвистывал себе под нос; ощущал каждый мускул в своем теле, чувствовал, что весь квартал следит за мной, и, что самое странное, считал, что так мне и надо.
Но вот я доходил до авеню, сворачивал, все еще не оглядываясь назад, и наконец-то отделывался от всех следящих за мной глаз; но теперь передо мной оказывались другие глаза, глаза, которые двигались на меня. Это были глаза ребят, тех, что были сильнее и могли отнять у меня деньги на кино; это были глаза белых полисменов, которых я боялся и ненавидел буквально убийственной ненавистью; это были глаза стариков, которые могли заинтересоваться, каким образом я вдруг очутился на этой авеню один.
А потом я подходил к кинотеатру. Иногда кто-нибудь тут же проводил меня внутрь, а иногда мне приходилось стоять и ждать, разглядывая людей, подходящих к кассе. И это было не так-то просто, поскольку я вовсе не хотел, чтобы кто-нибудь из соседей узнал, что я ошиваюсь возле кинотеатра в надежде попасть в зрительный зал. Узнай об этом отец, он убил бы меня с Калебом вместе.