Закончив, она прислоняется к буфету и смотрит в окно. Перед окном висит скворечник. Радио говорит, папа листает газету, Анна очень внимательно рассматривает кончики волос.

Я больше туда не пойду, — повторяю я, потому что мне кажется, что они почему-то ничего не услышали. Опять молчание. Анна откидывается на стуле назад: позади нее на полке стоит радио, она прибавляет громкость, подпевает мелодии.

Что за ерунда, — наконец говорит папа и кладет газету обратно на стол, дедушка очень рад, когда ты его навещаешь, он очень одинок после смерти бабушки. Я думал, у моих детей умное сердце.

Про умное сердце папа говорит довольно часто, он говорит, что вот у такого-то и такого-то человека нет умного сердца, а иметь его очень важно. Он презирает людей, у которых сердце неумное, и теперь он думает, что у меня оно именно такое, поэтому он и меня тоже презирает. Папа наклоняется ко мне, глаза у него голубые со стальным отливом, он заглядывает в мои глаза, как будто видит мое сердце, мое неумное маленькое сердце, которое от ужаса забилось в самый дальний уголок.

Ты вообще-то знаешь, что это такое — умное сердце? — спрашивает он.

Я качаю головой, потому что сердца у меня, наверно, больше нет, только оглохшее место где-то в середине тела.

У человека умное сердце, когда он способен чувствовать жалость. И не оставляет в беде другого человека только потому, что тот старый и больной.

В голове у меня все перемешалось, потому что то, что говорит папа, звучит вроде бы правильно, но я чувствую, тут что-то не так, тут есть какая-то неувязка, и я знаю — это то, что папа скрывает.

Анна начинает убирать со стола, она протискивается мимо меня и легонько толкает.

Слушай папу, он плохому не научит, — говорит она.

Это звучит притворно-небрежно, как будто все это ее не касается.

Это низко, оставлять старика одного, без помощи, — говорит папа, у меня внутри все сжимается, я выпрыгиваю из-за стола.

Нет, — говорю я, нет, нет, нет.

Я не могу остановиться, как будто в голове у меня заело пластинку, я говорю все громче, громче, чем радио, громче, чем посудомоечная машина, которую Анна только что включила.

Нет! — кричу я.

Это неправда! Это — не-прав-да! — кричу я.

Мама зажимает уши и выбегает из комнаты, лицо у нее совсем бледное, а рот сжался в тонкую полоску. Дверь спальни с грохотом захлопывается. Мама запрется в спальне и в ближайшие несколько часов не выйдет оттуда. И в этом виновата я.

Папа тоже вскакивает, на секунду мне кажется, что он сейчас побежит за мамой, но все-таки он остается стоять, прямо передо мной. Он в ярости, на шее у него бьется жилка. Анна удаляется, оставляя меня наедине с папой. С головой у нее точно не в порядке, — говорит она и закатывает глаза, выходя из кухни.

Это она намекает на случай с телефонным шкафчиком, намекает, что я головой повредилась.

Меня пронзает мысль, что сейчас папа меня ударит, кулаком в лицо, я втягиваю голову, съеживаюсь на стуле. Папа все еще стоит передо мной, в ушах все еще отдается эхо захлопнутой двери в спальню.

Вот значит как, — говорит папа сдерживаясь, все это неправда. Ты хочешь сказать, что я лгу.

Я еще больше съеживаюсь и не отвечаю. Над моей головой собирается гроза, и гроза эта — мой папа. Я вдруг вспоминаю о том, что рассказывал Муха, как папа ударил мальчика из своего класса в лицо, вспоминаю про те случаи, когда он сердился на меня, сердился до того сильно, что орал, а он может орать очень громко, так громко, что хочется спрятаться под стол, вспоминаю, как он бил меня по лицу, наверно, у меня не хватит решимости ударить в ответ. Даже в состоянии аффекта, как говорил Муха.

Так что, — настаивает он, что ты имеешь в виду?

Ничего, — говорю я тихо, и вдруг чувствую — это правда, я ничего не хотела этим сказать, никого ничего не касается, а альбом с фотографиями и все остальное я могу с таким же успехом спрятать в себе, похоронить и запереть на сто замков. Их это не касается, это никого нисколько не касается, это даже меня нисколько не касается.

Ну тогда ладно, — говорит папа, тогда ладно.

Он садится обратно за стол и берет газету, а я — я беру корзину, дедушка ждет.

Больше всего мне хочется больше никогда не видеть Муху. Мне стыдно, что я попалась на его удочку. При мысли, что он расскажет обо всем этом своим друзьям, мне становится жарко от ужаса. Я могу представить себе каждое слово, которое он скажет, могу даже представить, какое у него при этом будет лицо. Он закурит сигарету и с видом превосходства оглядит свою аудиторию. На каникулах я тут навешал лапши на уши одной девчонке с виллы, — скажет он, она такая тупая, что этого даже не заметила.А его приятели заржут от удовольствия. Даже представлять такое ужасно. Но хочешь — не хочешь, а Лиззи об этом рассказать придется, и вряд ли она будет в восторге. Она непременно захочет отомстить.

Анна перехватывает меня перед входной дверью.

Дай пройти, — говорю я, а то стукну.

Анна поднимает брови и улыбается.

Ой, — говорит она неестественно высоким голосом, как страшно.

И скрещивает руки на груди.

Послушай, свои подростковые амбиции можешь оставить при себе, — говорит она, прислонясь спиной к двери.

Я понятия не имею, чего ей надо, но у меня такое чувство, что каждый хочет на мне выместиться, за все придется расплачиваться мне — за мамины мигрени и за папино недовольство. А теперь еще и Анна?! Видеть не могу ее черные совиные глаза и накрашенный красной помадой рот.

Со всей силы, не думая, я бью ей по голени, даже не представляю, откуда у меня столько силы, но я ведь ее предупреждала. Анна вскрикивает и прыгает на одной ноге по коридору.

Ты что, совсем спятила! — кричит она, а я пулей выбегаю мимо нее из дома.

Ну, тогда ничего и не узнаешь, — вопит Анна, дура несчастная!

Да наплевать мне, — кричу я в ответ, что вы там от меня хотите — мне теперь на это наплевать.

Дрожащими руками я отпираю велосипед, не знаю, почему я так трясусь, сестры я не боюсь, но чувствую себя так, как будто подо мной открылась бездна. Издалека я слышу, как неистовствует Анна, она кричит, что ненавидит меня и что на ноге у нее будет синяк, и что от меня одни только неприятности. Я никчемная, никому не нужная девчонка, от которой одни только неприятности.

А что сказал тот мальчик, — кричит Анна, этого ты никогда не узнаешь! Никогда!

Только когда я слезаю с велосипеда во дворе у дедушки, я замечаю на багажнике бумажку. Даже не развернув ее, я уже знаю — это записка от Мухи. У него довольно плохой, неровный почерк, бумажка измята, наверняка он таскал ее в кармане. Я морщу лоб и расправляю бумагу.

Где ты была вчера, — написано там, я тебя искал. Сегодня после обеда на вилле?

Я мну записку и, проходя мимо контейнера для стекла, выбрасываю ее туда.

Издеваться над собой я и сама умею.

Твердыми шагами я иду дальше, поднимаюсь по лестнице, мимо квартиры фрау Бичек, там пахнет блинами, телевизор включен, младенец плачет. Я слышу, как фрау Бичек поет.

Дедушка открывает мне дверь. Мальвиночка, Мальвиночка моя, — говорит он и обнимает меня.

Мы слушаем пластинки, как раньше — раньше, когда бабушка была еще жива.

Время сдвигается, смещается, я снова маленькая, совсем маленькая, могу свернуться в клубочек на дедушкиных коленях. Я не понимаю, что говорят на пластинке, актер говорит по-испански, но я знаю, что он читает Ницше, дедушка мне объяснил. Ницше — это такой философ. Он сказал, что Бог умер. Может быть, он прав, думаю я, сворачиваясь клубочком возле дедушки, потому что Бог не позволил бы таких вещей. Бог сделал бы так, чтобы все опять стало в порядке. Дедушка перебирает мои волосы, гладит по голове, игла на пластинке время от времени подскакивает, раздается щелкающий звук, и во время этой паузы, совсем крошечной, у чтеца есть возможность перевести дух. Я не могу перевести дух. Я лежу и прислушиваюсь. И жду, когда все пройдет. Дедушка тянет меня к себе, так что головой я теперь лежу у него на коленях, и больше ничего, он гладит, залезает рукой мне под футболку на спине. Я закрываю глаза и вижу, как по небу плывут облака. Мое тело значения не имеет, никакого, я безжизненное нечто, и только мои мысли улетают прочь, только это и имеет значение, потому что мысли невозможно удержать. Я могу идти, куда хочу.