— А управлять поместьем разве женского ума дело? — спросил как-то епископ и послал в окружной суд — тинг прошение о вызове несчастной вдовы в качестве ответчицы. Да ведь всё без толку, ибо она никогда не преступила ни один из законов, и право было на ее стороне.

О, епископ Олуф Бёрглумский, что у тебя на уме? О чем написал ты на чистом пергаменте, запечатал свиток большой печатью и обвязал шнурком? Что за донесение отправил ты с рыцарем, сопровождаемым оруженосцем, за тридевять земель в столицу святейшего папы?

Наступила осень, задули сильные ветры, небезопасно стало плавать на море кораблям, а вскоре ударили морозы. Пришла зима.

Дважды возвращалась зима на землю, прежде чем вернулись посланцы епископа. Они привезли из Рима папскую буллу, предававшую анафеме вдову, оскорбившую его преосвященство епископа Бёрглумского. «Пусть ляжет проклятие сие и на самое грешницу, и на все ей принадлежащее! Отныне считать ее отлученной как от святой церкви, так и от всех верующих людей. Да не обратится к ней никто с добрым словом, и не протянут ей руки помощи ни чада, ни домочадцы, ни знакомые, ни чужие, да бегут от нее все, словно от чумы и проказы! Аминь».

— Не согнешь дерево, так сломаешь! — сказал епископ, получив папскую буллу.

И все отвернулись от вдовы, но она не отвернулась от бога, почитая его своим защитником и спасителем.

Лишь одна служанка, старая дева, осталась верна своей хозяйке. Они вдвоем шли за плугом, вспахивая огромные поля.

И надо же было так случиться, что хлеб уродился на славу, хотя земля и была предана проклятью и самим папой, и епископом.

— Исчадие ада! — вскричал в гневе епископ. — Ну, погоди! Я своего добьюсь! Именем его святейшества привлеку я тебя к суду!

Тогда вдова решается на крайность: она запрягает в телегу двух своих последних быков, садится в нее вместе со своею верною служанкой и отправляется прочь из Дании, куда глаза глядят, в чужие земли, где все ей чужое: и язык, и нравы, и обычаи. Она заехала далеко от родного края, туда, где тянутся грядой высокие зеленые горы и зреет сладчайший виноград. Купцы, хотя и передвигаются обычно караванами, все же опасливо озираются со своих тяжело груженных возов, страшась нападения разбойничьих рыцарских банд, а две пожилые женщины на скрипучей телеге, запряженной парой черных быков, ничтоже сумняшеся, тащатся одни-одинешеньки по пыльной дороге, где на каждом повороте их стережет опасность, проезжают, не ведая боязни, через густые леса. Так пересекли они границу Франции. И повстречался им рыцарь в богатых доспехах, окруженный дюжиной оруженосцев. Он остановил коня и с удивлением начал разглядывать двух одиноких женщин на видавшей виды телеге. И спросил у них рыцарь, откуда они и куда держат путь. В ответ та, что помоложе, назвалась владелицей поместья Тю, что в далекой Дании, и поведала о своих злоключениях. И тут наступил конец ее невзгодам! Видно, так было угодно богу! Чужеземный рыцарь оказался не кем иным, как ее собственным сыном! Он протянул матери руки, крепко обнял ее, и она на радостях зарыдала — впервые за много лет. До этой минуты она не плакала, а только до крови кусала себе губы.

Наступила осень, задули сильные ветры, небезопасно стало плавать на море кораблям. Разбиваются корабли о прибрежные рифы, и выносят крутые волны тяжелые бочки с вином прямо в епископские подвалы. Жарится дичь на вертелах. Уютно, тепло в монастырских покоях, а на дворе трещит, лютует мороз. Вдруг разносится весть, что молодой Йенс Глоб из Тю вернулся домой вместе со своей матерью и что он, Йенс Глоб, вызывает епископа Бёрглухмского на суд божий и человеческий!

— Поможет это им как мертвому припарки! — ехидничает епископ. — Не трудись понапрасну, рыцарь Йенс!

И снова наступила осень, снова задули сильные ветры, снова терпят бедствия корабли на море. Пришла еще одна зима. Летают в воздухе стаи белых мух, садятся прохожим на щеки и пребольно кусают, пока не превращаются в водяные капельки.

— Ну, и морозец нынче! — отдуваются люди, вернувшись со двора. Йенс Глоб стоит у очага в глубоком раздумье и даже не замечает, что его плащ задымился, — огонь прожег в нем большую дыру.

— Ну, погоди, епископ! Я еще скручу тебя в бараний рог!.. Закон не в силах выволочь тебя из-под папского плаща, но уж я-то выволоку! Не будь я Йенс Глоб!

И Йенс Глоб садится за стол и пишет письмо зятю своему Олуфу Хасе Саллигскому, в котором просит зятя ранним утром в сочельник явиться для встречи с ним в Видбергскую церковь, где епископ самолично будет служить мессу, и для этого он пожалует из Бёрглума в Тю, о чем ему, Йенсу Глобу, доподлинно известно.

Луга покрылись снежной пеленой, а болота сковал прочный лед, такой прочный, что с легкостью выдерживает оседланных коней со всадниками — целую кавалькаду. Это едет в Тю епископ Бёрглумский, окруженный свитой каноников и слуг. Они скачут напрямик, кратчайшим путем, продираясь сквозь заросли хрустких камышей, в которых уныло свистит ветер. Трубач в лисьей шубе трубит что есть мочи в свою медную трубу! Как гулко разносятся звонкие рулады в ясном морозном воздухе! Как дробно цокают подковы по каленому льду замерзших болот, где летом изумрудно зеленеют луга фата-морганы! Епископская кавалькада мчится на юг, прямо к Видбергской церкви.

А ветер гудит в свой рог еще громче трубача. Задула вьюга, подняла, закружила снег с лугов, потемнело вокруг. Скачет епископ к божьему храму. И как не свирепствует буря, как не бесчинствует она, вздымая тучи снега над лугами и болотами, над скалистым фиордом и пенистым морем, неколебимо стоит на своем месте старая Видбергская церковь. Вовремя прискакал в Тю епископ Бёрглумский, точно к началу мессы, а вот Олуфу Хасе вряд ли добраться к сроку, хоть и мчится он на взмыленном коне во весь опор. Спешит он со своим отрядом на помощь к Йенсу Глобу, вызвавшему самого епископа Бёрглумского на божий суд… Наконец-то достигли они фиорда… Скоро, скоро Видбергская церковь станет местом судилища, а алтарь превратится в плаху. Дрожащее пламя свечей в тяжелых медных шандалах озарит кровавое действо. Буря, завывая, прочтет обвинение и приговор, а знойкий ветер разнесет их по лугам и болотам, вплоть до самого кипящего моря… Но как переправиться через фиорд в такую непогодь?

Уперся в море отряд Олуфа Хасе вблизи Оттесунда — нет переправы! И тогда Олуф Хасе отпускает всех своих людей, дарит им коней и оружие, приказывает возвращаться домой и низко поклониться его супруге. В одиночку решает он помериться силами с ледяными бушующими волнами, а остальные пусть засвидетельствуют, что не по его вине Йенс Глоб остался без подмоги. Но верные слуги ни за что не хотят отстать от своего господина и бесстрашно кидаются вслед за ним в ледяную пучину. Десять смельчаков тонут, но сам Олуф Хасе и еще двое юношей выбираются на тот берег. До Видбергской церкви им еще идти четыре мили.

Вот и полночь. Наступило рождество. Буря стихла. Яркий свет льется из церковных окон, желтыми пятнами ложится на белый снег. Тишина в храме, заутреня уже отошла, чуть слышно капает воск с подсвечников на каменный пол. Распахнулись двери, и в церковь вбегает Олуф Хасе.

В притворе его встречает Йенс Глоб.

— Здравствуй! Мы с епископом помирились!

— Ну, что ж… — говорит Олуф Хасе, — значит, ни ты, ни он не выйдете отсюда живыми.

Он выхватывает меч из ножен — молнией сверкнула отточенная сталь — и, круша дерево, вонзает его в дверь, которую успел проворно захлопнуть перед ним Йенс Глоб.

— Повремени чуток, дорогой зять! Узнай сперва, каково наше примирение! Я прикончил епископа и перебил всю его свиту! Они теперь навеки безгласны, да и я не стану никому напоминать о той обиде, которую он нанес моей матушке!

Не от дрожащего пламени свечей озарен алтарь красным светом, а от лужи крови на каменном полу, в которой валяется епископ с раскроенным черепом. А вокруг него — трупы его каноников и слуг. Мертвая тишина царит в Видбергской церкви в рождественскую ночь.

На третий день праздника в Бёрглумском монастыре ударили в колокола. Тела убиенных в Видбергской церкви были выставлены на всеобщее обозрение. Много гробов стояло под балдахином, а вокруг них, в затянутых черным крепом подсвечниках, горели свечи. В парчовой ризе, с пастырским посохом в окоченевшей руке спит вечным сном полновластный владыка округа. Курится синим дымом ладан, заунывно поют монахи. В тоскливом напеве их слышатся жалоба, ненависть и проклятье. Ветер вторит их молитве и разносит ее по всей стране. Он то утихает, успокаиваясь на время, то вновь начинает горестно завывать, распевая свои старые песни. Да и теперь еще темными ночами все поет ветер о епископе Бёрглумском и его свояке. Услышав эту песнь, испуганно вздрагивает одинокий крестьянин, проезжающий по зыбкой песчаной дороге под древними монастырскими стенами. В страхе ежится от нее и бессонный монах в толстостенной келье Бёрглума. Вот почему по временам в пустой галерее, ведущей в храм, раздается какой-то странный шелест. Дверной проем там давно заложен камнями и замурован. Но не для людей с живым воображением. Таким людям и посейчас видятся широко распахнутые врата, храм, озаренный ярким дрожащим светом паникадил, блеск и богатство церковной утвари, дымы ладана, застилающие роскошное убранство престола, им явственно слышится протяжный монашеский распев — отпевают убитого епископа, который покоится в гробу, что посреди храма, в парчовом облачении и с посохом в иссиня-бледной руке. На высоком челе его огнем пылает кровавая рана, ярким огнем, ибо горят в ней, не сгорая, людские грехи и дурные помыслы…