Характерно, что книги Казанского, Успенского, Язовицкого украшены множеством разнообразных картинок, среди которых немало комических. Уже одно это показывает, на какого читателя рассчитаны новые книги.

Интерес к своему языку у современных читателей отнюдь не академический, а мятежный и бурный. Об этом можно судить даже по заглавиям статей, которые печатаются теперь в таком изобилии на страницах наших газет и журналов.

Одна статья названа: «Это крайне тревожно». Другая — «Пожалейте читателей». Третья — «Об одном позорном пережитке», и т. д.

В них ни тени спокойствия. Все они полемичны и пылки.

V

Вообще в наших нынешних спорах о родном языке больше всего поразительна их необыкновенная страстность.

Чуть только дело дойдет до вопроса о том, не портится ли русский язык, не засоряется ли он такими словами, которые губят его красоту, самые спокойные люди вдруг начинают выходить из себя.

С гневом и тоской заявляют они, что наш выразительный, звучный и красивый язык переживает ужасный период упадка и что требуются какие-то чрезвычайные меры, чтобы вернуть ему прежнюю величавую мощь.

Вы только вслушайтесь, каким трагическим голосом — словно произошла катастрофа! — говорит писатель Константин Паустовский о тех мучительных чувствах, которые ему пришлось испытать, когда до его слуха донеслись вот такие две фразы, сказанные кем-то над летней рекой:

— Закругляйтесь купаться!

— Соблюдайте лимит времени!

Едва только писатель услыхал эти фразы, с ним произошло что-то страшное:

«Солнце в моих глазах померкло от этих слов. Я как-то сразу ослеп и оглох. Я уже не видел блеска воды, воздуха, не слышал запаха клевера, смеха белобрысых мальчишек, удивших рыбу с моста. Мне стало даже страшно…»

В своем праведном гневе (которому я, конечно, глубочайше сочувствую) писатель так пылко возненавидел того, кто произнес эту фразу, что стал обвинять его в преступном цинизме и даже в равнодушном отношении к родине.

«Я подумал, — пишет он, — до какого же холодного безразличия к своей стране, к своему народу, до какого невежества и наплевательского отношения к истории России, к ее настоящему и будущему нужно дойти, чтобы заменить живой и светлый русский язык речевым мусором».

Как бы ни относиться к этим резким суждениям писателя о двух фразах, услышанных им, нельзя не видеть, что суждения эти чрезвычайно характерны для тех горячих, тревожных, я бы сказал, неистовых чувств, которыми так часто бывают окрашены все нынешние наши разговоры и споры о родном языке.

Другой писатель, Борис Лавренев, выразил свою ненависть к подобным словам еще более пылко и страстно.

«Мне физически больно, — писал он, — слышать изуродованные русские слова, учёба вместо „учение“, глажка вместо „глаженье“, зачитать вместо „прочесть“ или „прочитать“. Люди, которые так говорят, — это убийцы великого, могучего, правдивого и свободного русского языка».

Достаточно также вспомнить, с какой непримиримой враждебностью относился покойный Федор Васильевич Гладков ко всякому, кто, например, ставил неправильные ударения в слове реку или употреблял выражение пара минут, пара дней.

Как-то около месяца я провел с ним в больнице и с большим огорчением вспоминаю теперь, какой у него сделался сердечный припадок, когда один из больных (по образованию геолог) вздумал защищать перед ним слово учёба, к которому Федор Васильевич питал самую жгучую ненависть.

Таких случаев я наблюдал очень много. Люди стонут, хватаются за сердце, испытывают лютые муки, когда в их присутствии так или иначе уродуется русская речь.

Причем замечательно, что наряду с уродливыми словами и фразами нам свойственно ненавидеть и тех, кто ввел этих уродов в свою речь. Если бы те же слова и фразы пришли к нам из другого источника, они не казались бы нам такими уродами и, может быть, мы полюбили бы их.

Если внимательно вдуматься, все эти я пошел, ну пока, я переживаю и проч. показались мне на первых порах неприемлемыми именно потому, что те люди, от которых мне пришлось услыхать их впервые, были хамоваты и пошлы.

«Ведь это очень часто бывает, — говорит один большой ученый, — что с отдельными словами и оборотами речи могут у нас сочетаться впечатления чего-то неприятного, даже отталкивающего именно потому, что они зародились во враждебной среде, чуждой нашим культурным традициям».[209]

Именно этим объясняется моя ненависть к таким (для меня невыносимым) словам, как:

— Приветик!

— Салютик!

— Порядочек!

Слишком уж чужды эти слова тем культурным традициям, под влиянием которых я рос и воспитывался.

— Я бы ей, мерзавке, глаза выцарапала, — сказала одна старая женщина (обычно весьма добродушная), когда услышала, как некая дева с искренним восторгом закричала подруге: «Смотри, какие шикарные похороны

Дева действительно была воплощением пошлости: ее восклицание шикарные похороны носило на себе отпечаток самых затхлых низин обывательщины. За это — и только за это — старуха отнеслась к ее словам с такой злобой.

Потому что очень часто тот или иной речевой оборот бывает нам люб или гадок не сам по себе, но главным образом в связи с той средой, которая породила его.

Одного этого эпизода достаточно, чтобы стала вполне очевидна классовая, а порою и кастовая заинтересованность опекунов языка.

О подобных случаях хорошо говорил еще в 20-х годах XX века один из проницательных наших филологов.

«Это, — говорил он, — борьба не против слова, а против того, что за ним: против душевной пустоты, против попытки заткнуть словом прорехи мысли и совести».[210]

И более подробно — о том же:

«Чаще всего наше чувство протестует не столько против самих словечек, сколько против того, что за ними. Их неточность и неправильность, их безграмотность и чужеродность не были бы так несносны, если бы не были очевиднейшим выражением внутренней пошлости и кривляния, неискренности и легкости в мыслях необычайной».[211]

Вот в какой атмосфере раскаленных страстей уже с 20—30-х годов происходят у нас разговоры о красоте и уродствах нашей речи. «Пошлость», «кривляние», «неискренность», «душевная пустота», «прорехи мысли и совести» — разве не видно по этим сердитым словам, какие необузданные, бурные чувства вызывают во многих сердцах споры о родном языке?

До какого накала дошли они нынче, я убедился на собственном опыте.

Стоило мне напечатать в «Известиях» небольшую статью о некоторых тенденциях современного языкового развития, и я получил от читателей сотни взволнованных писем, где вопросы о родном языке дебатируются с беспримерной запальчивостью.

Например, московский житель Б., найдя в моей статье выражение, которое показалось ему неудачным, именует меня в своем письме шарлатаном и другими, еще более едкими прозвищами, нисколько не опасаясь судебной ответственности.

А кандидат наук(!) М. рассылает по разным инстанциям гневные статьи и заметки, упрекающие меня в дикой безграмотности, восставая против таких якобы уродливых слов, как: мне сдается, угнездились, отшибить и т. д., хотя, право же, они чисто русские, простые и ясные.

Вообще всем этим письмам — умным и глупым равно свойственна повышенная эмоциональность, взволнованность. Обвиняют ли читатели неряшливый газетный жаргон, приводят ли они вопиющие примеры тех искажений, которые встречаются в речи учителей и учащихся, указывают ли на речевые погрешности радио, — ясно, что для каждого из них это жгучий вопрос, который они не могут обсуждать хладнокровно.

Перелистываешь эти письма и убеждаешься в тысячный раз: читатель недоволен, возбужден, взбудоражен. Всюду ему мерещатся злостные исказители речи, губители родного языка. Чуть только в какой-нибудь статье или книге он заметит малейшую языковую погрешность или непривычную словесную форму, он торопится в грозном письме уличить автора этой статьи или книги в кощунственном пренебрежении к русской речи, хотя очень часто случается, что его собственная русская речь хромает на обе ноги.

вернуться

209

Г. Винокур. Культура языка. М., 1930. С. 87.

вернуться

210

А. Г. Горнфельд. Муки слова. М.—Л., 1927. С. 205.

вернуться

211

Там же. С. 196.