Тетрадки, случайно уцелевшие у меня до сих пор, заполнены такими двустишиями:

Первое:

И пришла к Айболиту коза:
«У меня заболели глаза!»

Второе:

И пришла к Айболиту лисица:
«Ой, болит у меня поясница!»

Третье:

Прилетела к нему сова:
«Ой, болит у меня голова!»

Четвертое:

И влетела к нему канарейка:
«У меня исцарапана шейка».

Пятое:

И влетела к нему чечетка:
«У меня, говорит, чахотка».

Шестое:

Прилетела к нему куропатка:
«У меня, говорит, лихорадка».

Седьмое:

И приплелся к нему утконос:
«У меня, говорит, понос».

И восьмое, и десятое, и сотое — все были в таком же роде. Нельзя сказать, чтобы они никуда не годились. Каждое было аккуратно сработано и, казалось бы, могло благополучно войти в мою сказку.

И все же я чувствовал к ним омерзение. Мне было стыдно, что бедная моя голова производит такие пустышки. Механически срифмовать наименование больного с обозначением болезни, которая терзает его, — слишком легкий ремесленный труд, доступный любому писаке. А я добивался живого образа, живой интонации и ненавидел банальные строки, которые без всякого участия сердца выводило мое скудное перо.

После того как у бегемота оказалась икота, и у носорога — изжога, а кобра пожаловалась у меня на свои заболевшие ребра (которых, кстати, у нее никогда не бывало), а кит на менингит, а мартышка на одышку, а пес на склероз, я в отчаянии попытался прибегнуть к более сложным синтаксическим формам:

А жирафы так охрипли,
Опасаемся, не грипп ли.

Рифма «охрипли» и «грипп ли» была и нова и свежа, но никаким самым затейливым рифмам не спасти плоховатых стишков. В погоне за щегольскими созвучиями я в конце концов дописался до таких пустопорожних куплетов:

Прилетели трясогузки
И запели по-французски:
«Ах, у нашего младенца —
Инфлуэнца».

Этот стих показался мне еще хуже других. Нужно было выбросить его вон из души и упрямо продолжать свои поиски. На эти поиски ушло дня четыре, не меньше. Зато какое ощутил я безмерное счастье, когда на пятый день после многих попыток, измучивших меня своей бесплодностью, у меня наконец написалось:

И пришла к Айболиту лиса:
«Ой, меня укусила оса!»
И пришел к Айболиту барбос:
«Меня курица клюнула в нос!»

Эти двустишия — я почувствовал сразу — крепче и насыщеннее всех предыдущих. Тогда это чувство было у меня безотчетным, но нынче мне думается, что я понимаю его, — если не вполне, то отчасти: ведь по сравнению со всеми предыдущими строчками здесь, в этих новых стихах, удвоено количество зрительных образов и значительно усилена динамичность рассказа — оба качества, столь привлекательные для детского разума. Это последнее качество внешне выражено изобилием глаголов: не только «пришла», но также «укусила» и «клюнула».

А главное: в каждом из них есть обидчик и есть обиженный. Жертва зла, которой необходимо помочь.

Жажда защиты обиженного, драгоценное человеческое чувство, так легко воспринимаемое детской душой, впервые наметилось здесь, в этих простеньких, незамысловатых двустишиях, и они сразу определили собою всю тему.

Эти двустишия я добыл ценою многодневных трудов, о которых я нисколько не жалею, ибо если бы я не прошел долгую полосу неудач, я никогда не пришел бы к удаче.

2

Нет, при создании детских стихов рассчитывать на вдохновение нельзя.

Оно дало мне «Муху-Цокотуху», «Чудо-дерево», первую часть «Крокодила», две страницы «Федорина горя», но в большинстве случаев тот радостный нервный подъем, при котором пишется необыкновенно легко, словно под чью-то диктовку, длился у меня не так уж долго — чаще всего десять-пятнадцать минут. В течение этих коротких мгновений удавалось занести на бумагу лишь малую долю стихотворного текста, после чего начинались бесконечные поиски определительной, ясной образности, чеканной синтаксической структуры и наиболее сильной динамики.

На днях я перелистал свои старые рукописи и, вчитываясь в них, убедился, что максимально четкая фразеология сказки получалась у меня лишь после того, как я сочинял предварительно такое множество слабых стихов, что хватило бы на несколько сказок.

После того как в моих тетрадях скапливались сотни разнокалиберных строк, предстояло отобрать пятьдесят или сорок наиболее соответствующих стилю и замыслу сказки. Между ними происходила, так сказать, борьба за существование, причем выживали сильнейшие, а прочие бесславно погибали.

Если бы я вздумал напечатать ко всеобщему сведению плюгавые строки, написанные мной в первом черновике «Мойдодыра», я думаю, даже бумага, предназначенная для их напечатания, и та покраснела бы от стыда и обиды.

Вот наиболее благообразные из этих постыдно беспомощных строк, изображающих бегство вещей от ненавистного им мальчугана:

Панталоны, как вороны,
Улетели на балкон.
Воротитесь, панталоны.
Мне нельзя без панталон!

Вялые вирши с поддельной динамикой! К тому же чопорное словцо панталоны давно уже вытеснено в живом языке брюками, штанами и т. д.

Ранец, ранец, где мой ранец!
Милый ранец, погоди!
Что же ты пустился в танец!
Погоди, не уходи!

Рифма «танец» и «ранец» слишком дешевая рифма, да и не такая уж это беда для ленивого школьника — утрата ранца с учебными книжками. Я зачеркнул весь куплет и заменил его таким же убогим двустишием:

И коробочка со стула,
Словно бабочка, вспорхнула!

И эти нищенски бедные строки были с тем же презрением отвергнуты мною, так как, во-первых, они лишены каких бы то ни было интонаций и жестов, а во-вторых, что же это за такие коробочки, которые хранятся на стульях у детских кроватей? Много бумаги мне пришлось исписать, прежде чем я отыскал окончательный вариант первых строк:

Одеяло
Убежало.
УлеТела просТыня.
И подушКА,
Как лягушКА,
УсКАКАла от меня.

Первое слово «одеяло» привлекло меня тем, что в нем на две согласные приходится целых четыре гласных. Это и обеспечивает слову наибольшее благозвучие. В строке «улетела простыня» — оба слова объединены звуком Т, который и способствует их экспрессивности, а последние три строки точно так же приобрели достоверность благодаря пятикратному КА: подушКА, КАк лягушКА, усКАКАла, передающему прерывистое движение предмета.