Было уже поздно, когда человек в плаще вернулся домой, но из одного окна наверху еще струился неяркий желтый свет. Неяркий, желтый, легкий как шелк, и несколько беспокойных черных веток перед окном раскачивались, то попадая в свет, то уходя из него. Он остановился поглядеть и уже не мог сделать больше ни шагу, у него перехватило дыхание от этого зрелища. Там, где он стоял, буря не чувствовалась, но зато она завывала наверху, в кронах деревьев, словно служила заупокойную мессу по всему, что умрет этой ночью, и по всему, чего уже нет. Но она-то покамест жива, подумал человек с невольным благоговением, жива и бодрствует.

Тут в мире родился новый звук, еле слышный поворот ключа в дверном замке. Этот звук объединял двоих – того, кто пришел издалека и теперь хочет войти, и ту,' что лежала без сна и прислушивалась. Он на цыпочках поднялся по лестнице и вошел к ней. Она лежала, и неяркий желтый свет падал на ее волосы и плечи, а глаза провожали каждое его движение, с той минуты, как он возник в дверях, и не выпускали его. Он подсел к ней на край постели, они поздоровались, и на какое-то время оба смолкли. Но она улыбнулась и покачала головой. Из-под одеяла выглянула ее рука и легонько прикоснулась к нему, к его плечу, его колену, потеребила пуговицу у него на плаще. Он все еще был окутан ветром и холодом, поэтому ее рука не сразу с ним освоилась.

– Ты где ночевал? – спросила она.

– Первую ночь в гостинице. Не могу толком вспомнить в какой. Я сразу расплатился и взял ключ у портье. А утром положил ключ на конторку и ушел.

– А вторую ночь?

– А вторую я вообще не спал. Я бродил.

– А ел где?

– Вчера я ел у одного художника. Мы вместе сидели у него в мастерской и завтракали и пили пиво.

– О чем он говорил?

– Он хочет войны. «Беда, если войны так и не будет, – сказал он. -Лучше бы начать войну. Теперь повсюду чувствуется усиление консерватизма». У него не взяли на выставку одну картину, потому что это была экспериментальная картина, а в отборочной комиссии сидит человек, который не любит экспериментов. Это связано с политикой. Политика сейчас во всем.

– А что с тобой еще было? Расскажи.

– Ничего особенного. В городе я видел перекупщика. Я вернулся дневным поездом и с тех самых пор все бродил по дорогам. Я не смел пойти домой. Я боялся.

– Чего же ты боялся?

– Не знаю. Тебя боялся и смерти. И боялся бури. И того, что кругом одна политика, и боялся войны, которая все никак не начнется. Порой я не могу спокойно усидеть на стуле: мне чудится, как вдали марширует множество ног. Их становится все больше и больше, они топают все громче и громче, подходят все ближе и ближе. И все маршируют, все маршируют. Но, может, это простая трусость. Я боюсь, что люди меня увидят. «А, вот он идет», – скажут они, завидев меня. Или боюсь, что дома случилось что-нибудь ужасное. Даже когда отлично знаю, что ничего не случилось. Правда, ведь ничего?

– Конечно, ничего. Да, заходил твой брат.

– И что он тебе сказал?

– Он сказал, что ты ненормальный.

– Так это ж правда. Мы с ним оба ненормальные, только каждый на свой лад. Почти все люди хоть самую малость да ненормальные. Если не считать тебя, ты у нас нормальная. Ты единственный нормальный человек из всех, кого я знаю.

– Почему же ты не пришел домой, ко мне? Зачем тебе понадобилось чувствовать себя несчастным и слоняться по дорогам, когда у тебя есть я, а я вполне нормальная?

– Я вовсе не несчастный. Не по-настоящему несчастный. Мое несчастье не назовешь серьезным. Как, вообще-то говоря, не назовешь серьезным очень и очень многое. Вот слушаешь иногда, как двое толкуют о политике, и диву даешься, до чего это все несерьезно. Или бродишь по дорогам и заглядываешь к людям в окна и видишь, что люди принимают всерьез вещи, которые сами по себе не имеют никакого значения. В этом заключается ненормальность большинства людей: они не знают, как мало на свете такого, что имеет значение. Вот смерть – это серьезно, но мы спешим найти для нее имя и место и приступить к ней с лопатой и граблями.

А у нас с тобой все очень серьезно. Я знаю, что лишь одно короткое мгновение мне дано держать тебя в объятиях. И тогда я слышу, как твоя кровь кричит моей, что скоро нас не будет, а моя собственная кровь кричит в ответ, что скоро нас не будет. И тогда счастье становится для меня непосильной ношей, и мне хочется уйти от него своей дорогой и почувствовать себя несчастным и втянуть в свое несчастье других людей. Я должен побыть маленьким ребенком в темноте, чтобы снова его оценить, чтобы эта ноша снова оказалась мне по силам. Серьезно только мое счастье, а не мое несчастье. Только то серьезно, что мы еще молоды и еще немного поживем.

Она склонилась к нему, и он положил руки ей на спину и почувствовал, что спина эта изогнута и напряжена будто для прыжка. Глаза ее оказались совсем близко к его глазам, но он не узнавал их, и попытка определить их цвет и выражение ни к чему не привела, потому что они меняли и выражение, и цвет, покуда он в них глядел.

– Держи меня крепче, – сказала она, – очень тебя прошу, держи меня крепче.