На пристани мы увидели, что далекий горизонт зарделся тонким ровным румянцем. Всю зарю мы, однако, видеть не могли, потому что созопольская скала с зубиками домов на ней приходилась между зарей и нами.

Только обогнув мыс, мы очутились лицом к заре, не было теперь перед нами ничего, кроме зари да моря. Утренний румянец неба был, однако, не так еще ярок, чтобы окрасить волны, и вокруг бота по-прежнему плескалась зелено-желтая лунная жидкость.

Из красной зари вылетали, неслись над морем навстречу нам черные птицы. Словно там, за горизонтом, раздували гигантский горн, а хлопья сажи и пепла разлетались далеко в разные стороны. Птицы летели стремительно, и чем ближе подлетали, тем больше утрачивали черноту свою, становясь красными от купания в потоках обильной, бьющей фонтаном зари. Это были чайки. Превращение черных силуэтов в красных птиц было неожиданно и сказочно, а горн раздувался все сильнее и ярче. Но и теперь не хватало еще силы зари окрасить море.

Вдруг заря начала меркнуть и проступили на ее месте пепельные облака. Вот так и потухает костер, покрываясь пушистым белым пеплом. Но потухла заря не вся. Один уголочек ее, возле самого слияния воды и неба, раскалился еще огненнее. Это было похоже на уголь, когда на него дуют. Уголь не только ярчел, но и рос, поднимаясь из-за воды, и вдруг проглянул, брызнул светлыми искрами и вдоль по морю, и вверх во все стороны.

Капитан Петер весело кивнул нам из своей рубки, дескать, проснулся, вышел великий повелитель природы, первопричина всего живого, что есть на земле.

Тут и легла на море малиновая дорожка. С одной стороны гребни волн оставались темно-синими, почти черными, а с другой – зарумянились. Заплескались в море кровавые блики. Белая пена на гребешках волн порозовела, а по временам отдавала сиреневым.

По правому борту на отдалении громоздился берег. Расстояния до него хватало, чтобы стушевались, стали недоступными глазу мелкие береговые подробности. Ни дерева, ни дома нельзя было разобрать нам, находящимся на боте. А может, там и не было ни домов, ни деревьев.

В одном месте зиял в гористой береговой гряде черный пролом ущелья, из которого стекало на морскую гладь густое молоко тумана. Там и можно было предположить устье реки Ропотамо. Действительно, суденышко наше изменило курс и устремилось к туману, до которого не доставали еще (мешала гора) лучи восходящего солнца.

Острогранные черные камни цепью рассыпались перед входом в устье реки. Но мы искусно проскочили между камнями, и вместо пестреющего белыми барашками моря мертвенная, застекленная гладь окружила нас. То ли от тумана, то ли от того, что вплыли в тень горы, стало заметно холоднее. Нос суденышка ломал застекленную поверхность, раздвигая и взбаламучивая сонные воды, но на хруста, ни звона не слышалось при этом.

Берег раздвинулся скупо, так что боту нашему и не развернуться без заднего хода, так, что каждая травинка видна и на правом, и на левом берегу реки. Что и говорить, не очень широка Ропотамо. Не широка, но сказочно красива. Еще и потому она должна быть знаменита в Болгарии, что все остальные реки бурны, кипящи, стремительны, мутны, узловаты, каменисты, одним словом – горные реки, которые, и разливаясь по долинам, не утрачивают горного своего темперамента.

А эта, тихая задумчивая красавица, прозрачная, как бы даже не текучая, прихотливо извивается среди джунглеподобной зелени. Деревья, подобные кучевым облакам, отражались бы в зеркальной воде сразу же от подножия, если бы не мешалась яркая зеленая полоса прибрежного камыша. Приходится деревьям приподниматься на цыпочки, чтобы дотянуться и заглянуть в светлые струи. Сквозь древесную зелень проглядывают коричневые скалы, поднимающиеся куда выше первого ряда деревьев.

Четкие отражения деревьев и скал ломались и змееобразно извивались, равномерно покачивались в волнах, оставляемых нашим судном, А перед носом его, по тихой, не тронутой еще глади, веером разбегались стремительные бороздки. Это испуганная рыба спасалась от шумного чудовища, вторгшегося в розовое речное утро.

То рыбачья хижина показывалась на берегу, то лодка, привязанная к дереву, то небольшой причалик, но людей не было видно. Так плыли мы вверх по реке Ропотамо. А потом капитан Петер подвел бот к удобному месту, и все сошли на землю. Здесь решено было сделать привал с тем, чтобы пешком побродить по окрестностям.

Не успели мы высадиться, как на поляну выскочили из чащи два некрупных кабана, черных, щетинистых, злых. Они недоуменно поглядели на новоявленных Робинзонов и скрылись в зарослях зонтичных трав, похожих скорее на деревья.

Удивительно разнообразные уголки сочетались здесь друг с другом. Взять хотя бы эти зонтичные. Высотой почти с телеграфный столб, толщиной с добрую оглоблю, они поднимались непроходимой стеной, заставляя вспоминать забытые, прочитанные в детстве, научно-фантастические книжки.

А рядом свисают с деревьев зеленые веревки лианоподобных растений, и яркие птицы прыгают по ветвям.

А поодаль вдруг набредете вы на озерко, заросшее белыми лилиями, ни дать ни взять где-нибудь под Солотчей в приокской пойме.

А перевалив за гребень одного холма, ни с того ни с сего вы попадаете в песчаные дюны. Пейзаж настоящей пустыни с чахлыми кустиками колючих трав, даже с лошадиным черепом, полузанесенным песком, окружают вас. Здесь смело можно было бы снимать фильм, место действия которого была бы пустыня. И все это на берегу реки, в которой первозданно кишит и речная и морская рыба.

Любуясь всем этим, мы пробродили по берегам Ропотамо полдня, а в это время экипаж суденышка, оказывается, не терял времени даром.

Была разостлана парусина и были разложены на нее все те припасы, погрузку которых мы наблюдали с вечера. Вот уже третий час капитан Петер, не подпуская никого ближе, чем на пять шагов, священнодействовал и колдовал над ухой по-созопольски. Таинство совершалось в большой эмалированной кастрюле. Крышку с нее капитан приподнимал так, будто боялся, чтобы не заглянули под нее даже и деревья. Но успевало и за это мгновение вырваться из-под крышки сложное, непередаваемое благоухание.

Бутыли, оплетенные прутьями, будучи широкими в поперечнике, опорожнялись медленно, алый, как заячья кровь, сок чистого маврута не столько опьянял, сколько приносил веселящую легкость.

За шумным разговором никто и не заметил, как на Ропотамо появилась лодка. Ее увидели уже совсем близко, когда легко можно было прочитать написанное на борту: «Николай Синицын».

– А, ропотамский Робинзон, – крикнул капитан человеку, сидящему на веслах. – Бросай якорь, иди за наш стол.

К костру, к нашей скатерти-самобранке подошел мужчина лет шестидесяти. Когда он снял кепку, открылись седеющие волосы, слипшиеся от пота в жидкие пряди. Одна прядь прилипла ко лбу, но человек так и не поправил ее. Он не носил ни бороды, ни усов, но побриться ему полагалось бы дня четыре назад. Щетинка – волос черен, волос сед – серебрилась на щеках и подбородке человека.

Пиджачишко и штаны, во многих местах заплатанные довольно аккуратно, готовы были в любом месте и в любую минуту образовать несколько новых прорех.

– Как рыбка? – спросил капитан у нового члена компании, когда тот по-турецки сел на траву и оказался за одним столом со всеми.

– Не ловил я нынче. Понадобилось к устью съездить, вот, еду. А так вообще-то ловится рыбка.

– Э, брось храбриться, – перебил его капитан. – Много ли ты один наловишь, шел бы к нам, в артель. Так и помрешь кустарем-одиночкой.

От Маврута кустарь-одиночка отказался и попросил чего-либо покрепче. Ему налили стакан шестидесятиградусной раки.

Уж очень как-то по-русски он и опрокинул этот стакан, и понюхал согнутый палец, и потянулся за хлебушком.

– Почему лодка у него называется «Николай Синицын», – спросили мы у капитана. – В честь кого? Кто такой был Николай Синицын?

– Николай Синицын он сам и есть. Это, значит, его фирма: сам пью, сам гуляю! Не хочет идти в артель, и все тут. Да что я рассказываю, вы сами с ним поговорите, он же русский. Эмигрировал от вас в давние годы.