— Задание Партии ты успешно выполнил, и через некоторое время тебя назначили Руководителем Торговой Миссии в Б. Ты безукоризненно справился с поручением. Новый торговый договор с Б. — это, безусловно, блестящий успех… Если говорить о внешних проявлениях, то твоя биография ничем не запятнана. Но вот после полугода работы двух ответственных сотрудников Миссии — один из них Арлова, твой секретарь — Партия вынуждена отозвать из Б. по подозрению в принадлежности к оппозиции. На следствии их виновность подтверждается. От тебя ждут публичного осуждения предателей Партии. Но ты молчишь… Через шесть месяцев отзывают и тебя. В стране полным ходом идет подготовка ко Второму процессу над уклонистами. На следствии фигурирует твое имя; Арлова надеется — и не скрывает этого, — что ты выступишь в ее защиту. При таких обстоятельствах «нейтральное» молчание просто подтвердило бы твою виновность. И все же ты продолжаешь молчать; Партия посылает тебе ультиматум. Только под угрозой неминуемой гибели ты снисходишь до публичного выступления и осуждаешь антипартийную группу, что автоматически топит Арлову. Ее участь тебе известна…

Рубашов молча слушал Иванова; зуб опять начинало дергать. Да, ему была известна их участь. Участь Арловой. Участь Рихарда. Участь Леви… И собственная участь… Он посмотрел на светлый прямоугольник — больше от них ничего не осталось, от бородатых философов с групповой фотографии. Их участь тоже была ему известна. Однажды, на крутом перевале Истории, им открылась великая картина: будущее счастье всего человечества, перевал остался далеко позади. Так к чему все эти разговоры и формальности? Если что-нибудь в человеческом существе может пережить физическую смерть, значит, Арлова и сейчас еще смотрит — откуда-то из глубин мирового пространства — прекрасными и покорными коровьими глазами на Товарища Рубашова, своего идола, который обрек ее на расстрел… Челюсть ломило все сильней и сильней.

— Прочитать твое публичное заявление? — спросил Иванов, роясь в бумагах.

— Спасибо, не стоит, — ответил Рубашов, неожиданно для себя осипшим голосом.

— Как ты помнишь, в конце заявления — которое можно назвать и признанием — ты категорически осудил оппозицию и поклялся впредь безусловно поддерживать генеральную линию, намеченную Партией, и лично ее вождя, Первого.

— Хватит, — устало сказал Рубашов. — Ты же знаешь не хуже меня, как у нас стряпают такие заявления. Прошу тебя — хватит ломать комедию.

— Да мы уж кончаем, — сказал Иванов. — Только вот разберем два последних года. Тебя назначают Народным Комиссаром — в твоем ведении легкие металлы. Год назад, на Третьем процессе, который разгромил остатки оппозиции, руководитель группы разоблаченных уклонистов постоянно упоминал твою фамилию — но очень неясно и неопределенно. Ничего существенного доказано не было, однако в широких рядах Партии к тебе росло глухое недоверие. Ты снова сделал публичное заявление, провозгласив безусловную преданность Партии во главе с ее учителем Первым и еще резче осудил оппозицию. Это было шесть месяцев назад. А сегодня ты спокойно признаешься, что в течение нескольких последних лет считал генеральную линию неправильной, а вождя Партии — предателем Революции.

Иванов замолчал и сел поудобней.

— Таким образом, твои заявления о преданности Партии были уловкой. Ты не подумай, что я морализирую. Мы воспитаны в одних понятиях и смотрим на вещи совершенно одинаково. Ты был уверен, что наши убеждения пагубны и порочны, а твои — верны. Объявив об этом прямо и откровенно, ты бы сейчас же вылетел из Партии, а значит, тебе не удалось бы бороться за твои, по-твоему, верные идеи. И вот ты начинаешь сбрасывать балласт — чтобы уцелеть и продолжить борьбу. Мне очевидно, что на твоем месте я поступил бы в точности так же. Пока что все совершенно логично.

— И что же дальше? — спросил Рубашов.

— А вот дальше все абсолютно нелогично. Ты откровенно признаешь тот факт, что в течение нескольких последних лет считал нас могильщиками Революции, — верно? И тут же на одном дыхании утверждаешь, что никогда не поддерживал оппозиционные группировки. Ты, значит, пытаешься меня уверить, что сидел сложа руки и спокойно смотрел, как мы — по твоему глубокому убеждению — ведем страну и Партию к гибели?

Рубашов неопределенно пожал плечами.

— Может быть, я одряхлел и выдохся. А впрочем, верь во что тебе хочется.

Иванов закурил новую папиросу. Его голос сделался мягким и вкрадчивым.

— Неужели ты хочешь меня уверить, что предал Арлову и отрекся от этих — кивком головы он показал на стену, где когда-то висела групповая фотография, — только для того, чтобы спасти свою шкуру?

Рубашов не ответил. Пауза затянулась. Иванов еще ближе пригнулся к Рубашову.

— Нет, не понимаю я тебя, — сказал он. — То ты громишь генеральную линию — да такими словами, что любого из них больше чем достаточно для немедленного расстрела. И тут же, вопреки элементарной логике, утверждаешь, что никогда не участвовал в оппозиции… вопреки логике и неопровержимым доказательствам.

— Неопровержимым доказательствам? — переспросил Рубашов. — А тогда зачем вам мое признание? И о чем свидетельствуют ваши доказательства?

— В частности, о том, — сказал Иванов медленно, негромко и нарочито внятно, — что ты подготавливал убийство Первого.

Кабинет снова затопила тишина.

— Можно задать тебе один вопрос? — проговорил Рубашов, надев пенсне. — Ты и правда веришь этой чепухе или только притворяешься, что веришь?

Глаза Иванова искрились ухмылкой.

— Я же сказал: у нас есть доказательства. Могу сказать точнее: признание. Могу сказать даже еще точнее: признание человека, который готовился — по твоему наущению — убить Первого.

— Поздравляю, у вас действенные методы. И как его фамилия?

Иванов улыбнулся.

— А вот это уже некорректный вопрос.

— Могу я прочитать его признание? Или потребовать очной ставки?

Иванов улыбался. Он раскурил папиросу и выпустил дым в лицо Рубашову — с добродушной насмешкой, без желания оскорбить. Рубашов подавил неприязнь и не отстранился.

— Ты помнишь, — медленно сказал Иванов, — как я клянчил у тебя веронал? Ах да, я уже об этом спрашивал. Так вот — теперь мы поменялись ролями: ты просишь, чтобы я помог тебе угробиться. И я объявляю наперед: не допросишься. Ты убедил меня, что самоубийство является мелкобуржуазным пережитком. Вот я и присмотрю, чтоб ты не совершил его. Тогда мы будем с тобой квиты.

Рубашов молчал. Он старался понять, лжет Иванов или говорит искренне, — и одновременно подавлял в себе желание дотронуться до светлого прямоугольника на стене. «Навязчивые идеи… Ступать исключительно на черные плитки, бормотать ничего не значащие фразы, машинально потирать пенсне о рукав — возвращаются все тюремные привычки. Да, нервы», — подумал он.

— Интересно узнать, — сказал он вслух, — как ты думаешь меня спасти? Мне-то, должен признаться, кажется, что ты стараешься меня угробить.

Иванов открыто и весело улыбнулся.

— Старый ты дурень, — проговорил он и, перегнувшись через стол поближе к Рубашову, ухватил его за пуговицу пиджака. — Мне хотелось заставить тебя побушевать — чтоб ты не разбушевался в неподходящее время. Я вон даже и стенографистку не вызвал. — Он вынул из портсигара еще одну папиросу и насильно вставил ее Рубашову в рот, по-прежнему держа его за пиджачную пуговицу. — Ты же не юноша! Не какой-нибудь там романтик! Мы вот сейчас состряпаем признаньице — и все дела… на сегодня. Понял?

Рубашову наконец удалось вырваться. Он посмотрел сквозь пенсне на Иванова.

— И что же я должен признать? — спросил он. Иванов продолжал лучезарно улыбаться.

— Что ты — с такого-то и такого-то года — состоял в такой-то оппозиционной группе, но что ты категорически и решительно отвергаешь свое участие в организации покушения; мало того — ты порвал с оппозицией, узнав об ее преступных планах.

В первый раз с начала разговора Рубашов позволил себе усмехнуться.

— Если тебе больше нечего добавить, то давай кончать, — предложил он.