В воскресенье архиепископ проповедовал с амвона то, во что сам не верил, а остальные дни недели посвящал политическим интригам, Мансур же все время занимался вымогательством у искателей чинов и повышений, используя влияние своего дяди. Архиепископ был вором, работающим ночью, а Мансур -обманщиком, смело действующим при свете дня.

Так гибнут народы от воров и обманщиков - подобно скоту в пасти хищников или под ножом мясника. Так нации отдают себя приверженцам криводушия и порока; отступая, они падают в пропасть и превращаются в прах под пятою судьбы, словно глиняные кувшины под ударами железного молота.

Но что заставляет меня вести разговор о несчастных нациях, если я решил посвятить свой рассказ истории бедной женщины и химерам страдающего сердца, которое любовь захлестнула своими печалями, едва оно успело прикоснуться к ее радостям? Почему слезы заволакивают мои глаза при мысли о несчастных угнетенных народах, когда я горюю, вспоминая о слабой женщине, которую в расцвете жизни унесла смерть? Но разве женщина не олицетворяет собой угнетенную нацию? Разве женщина, истерзанная порывами духа и оковами плоти, не подобна нации, измученной ее правителями и служителями веры? Разве тайные бури, что уносит в могилу прекрасная женщина, не похожи на ураган, засыпающий прахом жизнь наций? Женщина для нации, что пламя для светильника: разве не будет слабым пламя, если в лампаде мало масла?

* * *

Прошла осень, и ветер обнажил деревья, играя их пожелтевшими листьями, как буря - морской пеной, и наступила тоскливая, плачущая зима. Я оставался в Бейруте, и моими друзьями были лишь грезы, что временами возносили душу к звездам, а временами - низвергали сердце в чрево земли.

Охваченная грустью душа ищет покоя в одиночестве и уединенности; она бежит от людей - так раненая газель уходит из стада, скрываясь в пещере, пока не наступит выздоровление или не придет смерть.

Однажды мне рассказали, что Фарис Караме болен; я нарушил свое уединение и отправился к нему. Сойдя с дороги, по которой катились экипажи, грохотом своим нарушая покой пространства, я выбрал незаметную тропинку, пересекающую оливковую рощу, где на свинцово-серых листьях сверкали капельки дождя...

Фариса Караме я застал в постели, он был ужасно худ. Глубоко запавшие глаза напоминали черные зияющие ямы, в которых бродят призраки страдания и боли. Лицо, которое еще недавно было воплощением радости и добродушия, сморщилось, осунулось и потемнело, словно измятый серый листок, на котором болезнь начертала какие-то непонятные строки. Большие руки, еще недавно - добрые и ласковые, исхудали до такой степени, что отчетливо выступили суставы пальцев, дрожавшие под кожей, как обнаженные ветви во время бури.

Я справился о его здоровье. Он повернул ко мне изможденное лицо, и на его дрожащих губах появилось подобие грустной улыбки; слабым голосом, который прозвучал так глухо, будто исходил из соседней комнаты, он сказал:

- Гам, за дверью, Сельма. Успокой ее. Осуши ее слезы и приведи ко мне. Пусть она посидит рядом...

Сельма лежала на диване, охватив руками голову и уткнувшись лицом в подушки. Она с трудом сдерживала рыдания, оберегая покой отца. Медленно приблизившись, я скорее выдохнул, чем произнес ее имя. Она нервно вздрогнула, словно очнулась от страшного сна, и привстала; я поймал на себе ее оцепенелый взгляд - не понимая, почему я здесь, она, казалось, приняла меня за призрак.

Несколько секунд прошло в глубоком молчании, которое своим волшебством вернуло нас к тем счастливым дням, когда мы были пьяны от хмеля богов. Кончиками пальцев Сельма смахнула слезу.

- Видишь, как изменились времена, - печально сказала она. -Видишь, как обманула нас судьба, поспешив привести в эту ужасную пещеру? Там, где вчера весна соединила нас любовью, мы встретились зимою у ложа умирающего. Как был светел тот день и как черна эта ночь!

Конец этой фразы я едва расслышал - Сельма захлебнулась в плаче и закрыла лицо руками, будто не желая видеть прошлого, что явью предстало ее глазам.

- Мы выстоим, как башни перед бурей, - зашептал я, гладя ее волосы. - Выстоим, как воины, грудью, а не спинами встретив мечи врагов. Побежденные, умрем мучениками, победители - заживем героями... Мука души, что стойко переносит трудности и невзгоды, благороднее бегства туда, где мир и покой. Мотылек, что витает вокруг светильника, пока не сгорит в его пламени, выше крота, мирно влачащего долгие дни в темной норе. Семени, что не выдержит стужи зимы и волнения стихий, не дано укрепить корни в земной расщелине и радоваться красоте апреля. Твердым шагом пойдем по каменистой дороге, подняв глаза к солнцу: что нам до черепов, разбросанных среди скал, и до змей, выползающих из зарослей терновника! Воплем злорадства встретят нас призраки ночи, если мы в страхе остановимся на полпути. Гимн победы споют вместе с нами духи пространства, если смело достигнем вершины! Успокойся, Сельма, вытри слезы и спрячь свою грусть. Отец твой ждет нас - нужно идти. Ты - его жизнь; его здоровье - в твоей улыбке.

Взгляд Сельмы был исполнен нежности и сострадания.

- И ты требуешь от меня терпения и стойкости, когда глаза твои полны безнадежности и отчаяния? Один голодный бедняк не накормит другого. Может ли излечить больного тот, кто не смог излечить себя?

Потупив взор, она первой вошла в отцовскую спальню.

Мы сели у изголовья больного. Пересиливая себя, Сельма улыбалась, старик же бодрился, стараясь казаться спокойным; но они прямо-таки изничтожали себя взаимной жалостью, чувствуя боль, слабость и сердечные муки друг друга: так без звука, встретившись утрачивают порыв две равновеликие силы.. Находящийся при смерти отец, истерзанный несчастьем дочери, и любящая дочь, потрясенная недугом отца, - душа, готовая отойти, и другая, исполненная отчаяния, - соединились перед лицом любви и смерти; и рядом с ними был я - страждущий и исполненный cocтрадания.

Нас троих соединила рука судьбы и, крепко стиснув, истерла в прах: старика, что похож на ветхую хижину, разрушенную наводнением, девушку, которая подобна лилии, чья головка срезана острым серпом, и юношу, напоминающего зеленый побег, осыпанный снегом; все мы были игрушками в руках судьбы.

Старик заворочался под одеялом, протянув к дочери исхудавшую руку.

- Вложи свою руку в мою,- сказал он со всей той нежностью, что есть в груди отца, и со всей той мукой, что скрыта в сердце больного.

Сельма подала ему руку, и отец ласково сжал ее своими пальцами.

- Годы утомили меня, дитя мое, - продолжал он. - Я прожил долгую жизнь, в любую пору получал то, что приносит усладу, и не терял времени даром. В детстве я гонялся за бабочками, в юности любил, в зрелые годы зарабатывал деньги - и во всем знал удачу. Я потерял твою мать, Сельма, когда тебе не было и трех лет, но она оставила мне бесценное сокровище. Ты росла так быстро, как растет месяц, и лицо твое являло черты матери, как гладь водоема -звездное небо. Тонкому покрывалу не скрыть золотых украшений -ты напоминала ее и жестами, и поступками, и словами, и я утешался, видя тебя столь же красивой и столь же разумной... Теперь я - дряхлый старец, а мир стариков покоится на мягких крыльях смерти. Но отгони грусть, дитя мое, я успел вырастить тебя и после смерти пребуду с тобою. Все равно, уйду я сегодня, завтра или еще позже... Дни нашей жизни подобны осенним листьям, что опадают пред ликом солнца, разлетаясь в разные стороны. Если я немного раньше приду к вечности, то лишь потому, что дух мой истосковался по встрече с твоей матерью...

При этих словах голос его исполнился сладости упования и надежды, иссохшее лицо просветлело тем светом, что льется из глаз ребенка. Просунув руку под подушку, он достал небольшой старинный портрет в позолоченной рамке, рисунок которой стерся от частых прикосновений и поцелуев.

- Сядь поближе, дитя мое, - сказал он, не отрывая глаз от этой реликвии. - Такою была твоя мать. Это ее тень, запечатленная на бумаге.