Хануман так, чтобы только Данло мог видеть, провел тремя пальцами в оранжевой перчатке по голубому фарфору. Это был сигнал – и вызов. Вызов читался во всем: в подобранной фигуре Ханумана и в том, как он сделал три больших глотка.

Данло видел, как трижды напряглось его горло и трижды подскочил кадык, словно зверь, ищущий выхода из западни. Все это время дьявольские глаза Ханумана не отрывались от глаз Данло, как бы говоря: «Ты достаточно храбр, чтобы играть в хоккей и рисковать жизнью, но готов ли ты встретиться с опасностью, грозящей разуму?»

С коварной улыбкой он передал чашу Данло, последнему в круге. Данло, попробовав каллу на язык, сделал один долгий глоток, потом другой. Напиток был прохладным и горьким.

Данло сделал третий глоток. Все три раза он надолго припадал к чаше, и трудно было сказать, сколько каллы он проглотил.

Выпив, он посмотрел на Ханумана, который, стоял с ним плечом к плечу, отвечая ему пронзительным, страдальческим взглядом. Как же ему ненавистен этот благословенный напиток, подумал Данло, и вся эта церемония. Оглядев весь круг, Данло подивился тому, как это тридцать восемь цивилизованных людей пошли на столь интимное действо – питье из одной чаши.

– Теперь садитесь, – сказал Бардо. Сам он рыскал между футонами, словно хлебнул вместо каллы ракетного топлива. Чуть ли не приплясывая в приливе некой высшей энергии, он смеялся, испускал стоны, качал головой и вращал своими большими, выразительными карими глазами. Потом он поднес руку ко лбу, закрыл глаза и объявил: – М-м-м, вот оно. Вы видите? Сядьте все, пока не упали – сейчас вы начнете вспоминать. Мы будем вести вас сквозь слои памяти. Начнем с первых детских воспоминаний. Пользуйтесь образной или обонятельной памятью, по вашему выбору, чтобы вызвать их.

Все снова опустились на свои футоны. Данло сделал это слишком стремительно, и ствол шакухачи вонзился ему в бедро.

Он всегда носил флейту с собой в глубоком брючном кармане, куда другие кладут коньки. Теперь он достал ее и приложил к губам костяной мундштук. Много раз с тех пор, как Старый Отец подарил ему флейту, ее пронизывающие звуки помогали Данло погружаться в мечты. Но в эту ночь он не стал играть, потому что Хануман сидел рядом и Данло хорошо знал, как ненавидит его друг придыхающий голос шакухачи. Да он и не нуждался сейчас в музыке – даже в забытой музыке Генделя, вывезенной Бардо из своих странствий и звучащей теперь в комнате. Память уже вздымалась в нем волнами, которые пронизывали ум и разбивались о линзу внутреннего глаза. Он смотрел на них и вслушивался в их звуки. Его сердце превратилось в бьющийся звуковой орган, рассылающий музыку крови по всем клеткам тела. Лицо вспыхнуло от жара, и пот с пальцев стекал в дырочки шакухачи. Он чувствовал себя диким, настороженным и любопытствующим. Не мог остановить прилив памяти, даже если бы захотел, и не понимал, как может кто-то захотеть этого. Не понимал он также, как умудряются Бардо и Томас Ран держаться на ногах. Обходя комнату, они шептали тихие указания на ухо одной, трогали сомкнутые веки другого и напряженные артерии на горле третьего, клали руку на чей-то вздымающий живот, чтобы наладить дыхание и унять страх перед внутренним миром – миром забытого опыта и воспоминаний. Может быть, человек, поглотив определенное количество каллы, приобретает к ней иммунитет, а может быть, Бардо и его мнемоник только делали вид, что пьют, и свободны от воспоминаний, словно каменные изваяния.

– Все мы внутри дети. – Голос Бардо звучал так, будто доносился с отдаленного морского утеса, и в то же время казался близким, как горячее дыхание у самого уха. – Все мы дети сейчас и совершаем путешествие, возвращаясь через младенца, плод, эмбрион и яйцеклетку к нашей чертовой ДНК. Найдите путь, по которому вы прошли, и вы найдете Старшую Эдду.

Данло закрыл глаза и сразу ощутил запах молока, густого материнского молока, теплого, липкого и сладкого. Он догадывался, что запах исходит из синтезатора, но не мог быть в этом уверен. В музыкальном салоне витали самые разные запахи, не имеющие определенной цели или скорее находящие одну из тридцати восьми целей, чтобы пройти через нос прямо в обонятельный центр мозга. Обонятельные волокна у Данло, как и у всех людей, не подвергавшихся генной инженерии, тянулись – синапс за синапсом – к гиппокампу и мозжечку, издревле регулирующим нейрохимические бури памяти.

– Мы используем запахи для пробуждения ранней памяти, – пояснил Томас Ран. Данло вдыхал запах молока, и память оживала, до того живая и яркая, как будто он снова стал младенцем и сосал, зарывшись носом в разбухшую грудь своей приемной матери. Но, купаясь в теплом, тюленьем запахе матери, он не переставал сознавать, что находится в возвратном состоянии мнемоники; если соблюдать точность, он вообще не вспоминал, а переживал заново моменты своей жизни.

– Уровни памяти многочисленны, – сказал Томас Ран, – и возвратный – самый глубокий из них.

Сейчас мне два года, подумал Данло и открыл глаза.

У большинства людей ранние воспоминания похожи на льдинки, плавающие в сумеречном море, разрозненные и трудноразличимые. Эти кусочки лишь с трудом можно свести в подобие событий прошлого, но картина каждый раз колеблется, словно морской мираж, и не приносит удовлетворения. Но Данло родился с редкой эйдетической памятью, которая запечатлевает все виденное в деталях и красках и по желанию вызывает эти яркие образы перед внутренним зрением. Данло всегда видел яснее и запоминал лучше других, но даже он не подозревал, что возвратные образы могут быть столь реальными.

Он никогда не переставал быть двухлетним.

Эйдетическая память – это ключ, отмыкающий картины и звуки, уничтожить которые невозможно. Данло открылся своему прошлому, и все его органы чувств работали в полную силу. Он видел свет – мягкий желтый свет горючих камней, наполняющий пещеру. Свет был повсюду и омывал все – закругленные каменные стены, ручонки Данло и лицо его матери. Он лежал, голый, у матери на коленях, окутанный мягким белым мехом и теплым запахами ее тела. Тут же у горючих камней сидели другие люди, его соплеменники, Розалейе, Йоши и Аррисон. Он очень ясно видел их лица, их блестящие карие глаза и каждый волосок на загорелой коже. Они произносили напевные слова, которые он, маленький Данло, понимал с трудом, но Данло ви Соли Рингесс, погруженный в возвратную память, понимал прекрасно. «Али, пела Али, лоса ли пелюса и халласа Айей». Да, Бог поистине был благословенной и прекрасной серебристой талло, но Данло, даже двухлетний, понимал, что Бог – это нечто большее. Его родич Чоко только что закончил рисовать Бога на дальней стене пещеры, и теперь все смотрели на нее. Перья Бога блистали серебром на черном камне. Раскинув крылья, он держал в своих черных когтях луну, одну из шести серебряных лун планеты.

Глаза Бога были черны и свирепы, и ему не терпелось запустить в луну свой клюв, разорвать ее на куски и пожрать. Данло не мог оторвать глаз от этой великолепной картины, и она вызывала в нем страх. Страх пронизывал его тело волнами до самых кишок. Он в полной мере чувствовал, что это значит, когда клюв огромной талло впивается тебе в живот.

Данло зажал пупок руками и закричал – тонко и дико, как птица талло, и этот его крик был страшнее всего. Корчась у матери на коленях, он рыдал от ужаса, ненависти и боли.

Пораженная мать склонилась над ним, трогая его руки, живот, грудь, где билось сердце, вытирая слезы с его лица.

Данло воспринимал этот образ всеми клетками своего тела и поражался тому, как он совпадает с эмоцией, с чувством невыразимой любви, которую вызвал в нем голос матери и ее рук. Он давно уже забыл эту любовь, забыл теплое и влажное удовольствие, которое вселяла она в его кровь. Но теперь ребенок снова ожил в нем со своим чистым, не признающим времени восторгом. Двух Данло связывали не память и событие, а скорее радость и радость, пространство-время того единственного момента, когда мать целовала его в губы, в лоб, в блестящие глаза. Данло представлялось чудом это повторное проживание былой жизни, связующее с источником его бытия.